А.Охрименко - А разведчики молчат...
Статья

Идея сверхпопулярности является, пожалуй, одной из навязчивых в культурном наследии человечества. Этот социальный невроз настолько запущен, что сама она, популярность, представляется то мистически необъяснимой, а потому наркотически притягательной, то коварной и тайно спланированной, а потому достойной презрения и порицания. Алхимии сверхпопулярного произведения посвятили себя великие различных эпох. Автор  Короля Лира  и  Тимона Афинского  хронометрировал насилие и дозировал кровопускание, точно соотнося их с возможностями внимания изрядно люмпенизированного зрителя театра  "Глобус" , а избыточный метафоризм диалогов оттенял облегчёнными фольклорными парадоксами на грани и за гранью обсценной лексики. Чарльз Спенсер Чаплин доводил экстремальный трюк выживания до такой частности, что трагический пафос социального отчаяния вытеснялся беспрерывным каскадом самоузнаваний, блаженно освобождающих от мнимой ответственности перед собой и неприступной реальностью. Но, ни качественно просчитанные американские боевики, скроенные, как известно, по законам шекспировской драматургии, ни голливудские буффонные комедии, использующие весь арсенал бессмертного коротышки с тросточкой, ни в одном из своих вариантов ни на йоту не приближаются к значимости первоисточников, к которым отсылают. Никто не оставил схемы, которая работала  всегда, рецепта, который действовал бы  вполне. Популярность  культурно значимого  по-прежнему остаётся материей тёмной, двусмысленной, загадочной.
Тем более загадочной, когда она стихийна, непреднамеренна и, более того, анонимна. Когда средства пародируют цель и тем успешнее её достигают. Таков феномен Охрименко.

Если бы в 1942 году, когда 19-летний Алёша Охрименко  с двумя секелями  на гимнастёрке уходил на фронт, ему бы сообщили, что после войны он станет автором самых популярных текстов в России, которая, в общем-то, так и не уразумела себе факт его существования, что его будут поносить и клеймить классики соцреализма, так и никогда и не узнавшие его ни в лицо, ни по имени, и, что, наконец, тексты его будут приобщены к архивам фонда Л.Н. Толстого в Нью-Йорке, он в ответ выразительно покрутил бы пальцем у виска. Он непременно должен был сгинуть в котле подо Ржевом, навсегда прекратиться под Витебском, обратиться в ничто под Кёнигсбергом. Но озорная и лукавая судьба, искромсав его тело и одарив его душу экзистенциальным опытом смерти, вела его к иной, парадоксально непредсказуемой цели.
Сегодня, на исходе девяностых, как ни странно, легче ощутить атмосферу послевоенной России, чем, скажем, в упорядоченные семидесятые. То же ощущение иной,  новой  реальности, расколотости её на до и после, те же новые  выжившие  и  погибшие  в передряге, та же густота, интенсивность жизненного потока, уносящего смущённый народ  всё дальше от конца советской истории. В конце концов, те же безногие нищие на привокзальных площадях и пригородных электричках. На заплёванном полу эпохи ярче проступают следы полувековой давности. Только вот нищих теперь называют  бомжами, и они всё больше не поют про жалостное, а прагматично излагают на плакатике основную коллизию персональной ситуации. Но, нет-нет, и распахнётся дверь в тамбур, и вздрогнешь, и поёжишься, и подступит предательски-сентиментальный ком к горлу, и почудится в летящем грохоте:

Я был батальонный разведчик,
А он - писаришка штабной,
Я был за Россию ответчик,
А он спал с моею женой...
Молодому Алексею Охрименко было весело в послевоенной Москве. Весело было и двум его пречистенским друзьям - Сергею Кристи и Владимиру Шрейбергу. Артистичной и образованной троице, посвящавшей немало времени литературно-музыкальным застольям в легендарной  квартирочке в Чистом переулочке, требовался язык общения - лёгкий, игровой, иронический. Военный опыт отчаяния и скорби, не поддающийся прямому вытеснению, ждал своего эстетического оформления.
Ой, Клава, родимая Клава,
Ужели судьбой суждено,
Чтоб ты променяла, шалава,
Орла на такое говно?!

Забыла красавца-мужчину,
Позорила нашу кровать,
А мне от Москвы до Берлина
По трупам фашистским шагать...

Случилось главное и теперь, за давностью, недоказуемое: утечка. Где, кем и каким образом - вопросы сегодня, по сути, не столь важные. Существенно иное: песенка, ариетка,  беранжерка , изящная литературная  поделочка, полуслучайное дитя салонной шалости трёх московских мальчиков, пусть и причастных опыту умирания в окопной жиже, оказалась наделённой тем неистребимым генетическим кодом подлинности, который определил её беспрецедентное бытование в самой гуще народной культуры на долгие годы вперёд.
Гвардейской слезой фронтовою
Стрелковый рыдал батальон,
Когда я Геройской звездою
От маршала был награждён.

А вскоре вручили протёзы
И тотчас отправили в тыл...
Красивые крупные слёзы
Кондуктор на литер мой лил.

Скромный сотрудник МПС не остался в одиночестве - Россия, трезвая и пьяная, целая и покалеченная, заплакала, зарыдала, закручинилась. Слёзы её были  крупны и красивы, сладки и долгожданны. Наконец-то, впервые, пожалуй, со времён "Яблочка"  и "Цыплёнка жареного", русский народ, как ему (в который раз) показалось, получил шлягер подлинно свой, рождённый в недрах народного художественного самосознания.
Грабители, сволочи тыла,
Как носит вас наша земля!
Я понял, что многим могила
Придёт от мово костыля.
Ни один из многочисленных хитов тех лет, так или иначе раскрывающих ту же тему (Враги сожгли родную хату ,  Серёжка с Малой Бронной и т.д.), не смог свободно конкурировать с "Батальонным разведчиком" по универсальности сочетаемых в нём качеств: идейных, потому что  вот как это было на самом деле; эстетических, потому что  только народ может про это так сочинить и спеть; функциональных, потому что - потому что подавали.
Болит мой осколок железа
И режет пузырь мочевой,
Полез под кровать за протезом,
А там - писаришка штабной!
Функциональная удача противопоставления двух протагонистов - разведчика и писаришки - состояла в том, что, как сказали бы сегодняшние стратеги шоу-бизнеса, оно  работало. Аудитория - будь то обшарпанный вагон или очередь у пивного ларька - запомнив зачин ( Я был батальонный разведчик... ), оценив мелодраматический поворот сюжета ( И бросился Клаву лобзать... ) и катастрофически пережив опыт подтверждения всепрощения щедрости национального характера (Протез на неё не поднялся...) могла, по закону рассказа от первого лица, отождествлять себя с автором повествования. Вещественным доказательством такого отождествления была монета, безотказно летящая в шапку бедного артиста.
Штабного я бил в белы груди,
Сшибая с грудей ордена...
Ой, люди, ой, русские люди,
Родная моя сторона!
Поэт Алексей Фатьянов, в пылу ВТО`шного застолья, если и не сшибал ордена со своей груди, то всё же намекая на призрачность своих литературных заслуг, экстатически признавался Охрименко: Алексей! Без меня бы ты за этот стол не попал... А я вот всех своих  "Соловьёв"  пустил бы по ветру ради одной строчки из твоего "Разведчика!.."  Михаил Светлов - не забудем Гренаду и Каховку - восторгался божественной интонацией "Батальонного разведчика". Юрий Олеша, Сергей Антонов, Евгений Рысс - все они, столь непохожие друг на друга, были частыми слушателями этой и других песен Охрименко. Карнавально-игровая стихия, равно как и литературные предки подобных текстов (А.К. Толстой и братья Жемчужниковы, Саша Чёрный), для них были очевидны. Неочевидным было другое: виртуозная ироничность и почти пародийная фольклорность "Батальонного разведчика", приводящая их в восторг, оставалась не только не услышанной, но вообще не существовала для народного уха. Текст раздваивался, вернее, обрёл своего двойника, и каждый из них пародировал другого. Соответствующим образом разделилась и аудитория: там, где  продвинутый  слушатель (меньшинство) покатывался со смеху,  наивный  (большинство) истекал благодарными слезами. Автору оставалось лишь наблюдать за происходящим. События не заставляли себя долго ждать.
Что дело не чисто, что мальчик, если и был, то явно водил за нос следствие и путался в показаниях, должно было, наконец, уловить идеологически чуткое ухо. Такое ухо нашлось. Парадокс происшедшего состоит в том, что автором единственного более или менее точного критического отклика на этот текст стал человек, ни к какой рефлексии на тему стиля вообще не способный. В. Кочетов легендарно знаменит беспросветной суконностью и кромешной невыговариваемостью текстов своих произведений. На страницах его официозного бестселлера  "Чего же ты хочешь?"  развёртывается схватка добра и зла, народного и антинародного начала в человеке. Неожиданно, пробным камнем в этом диспуте становится именно баллада об одноногом герое. Юджин Росс, бес-искуситель, олицетворённое непонимание русско-советского народного духа, в явно провокативных целях, склоняет простодушного Володьку Решкина к неформальному пению. Не дожидаясь приглашения, он приводит два начальных куплета известной песни (очень, впрочем, уже искажённых в процессе фольклоризации, где столь выпуклая  Клава  заменена на невразумительную  Шуру, а чувственно амбивалентная  шалава, соответственно, на стилистически беспомощную  бедную дуру). Реакция дистиллированного Решкина на якобы народную песню на удивление точна. 
" - Дело в том, мистер Росс, что вас ввели в заблуждение. Никакая она не народная. Сочинил её, видимо, изрядный сукин сын. Я знаю её тоже. Её время от времени публикуют в эмигрантских газетках и журнальчиках. Мы не хотим, чтобы над тем, что совершил советский народ в годы Великой Отечественной войны, кто-нибудь смеялся. А это - насмешка. Извините, но вас обманули".
Впрочем, и В. Кочетов злоупотребляет доверием читателя. Вернее, проговаривается. Это он, а не виртуальный Решкин, уловил насмешку, антинародную иронию, которую не считывал доверчивый вагонно-вокзальный слушатель. Это он, проницательный умница, вычислил наличие автора и составил его словесный портрет, снабдив его - ай да Кочетов! - прямо-таки пушкинским определением "изрядный сукин сын".
Но далеко не все были наделены столь развитым инстинктом идеологической дедукции. Карнавальная неразбериха неузнавания (на советский манер, конечно) в случае с другой, не менее знаменитой балладой Охрименко - яркое тому свидетельство.
В одном из номеров газеты  "Известия"  за март 1967 года находим рецензию Бориса Яковлева на ироническое стихотворение Игоря Волгина  "Капри.1910-й". Ничего себе рецензия, жанрово чистый образчик советской зубодробильности, идейной отповеди автору, с надеждой на его дальнейшее исправление. Предметом стихотворного повествования Игоря Волгина являются творческие будни классика соцреализма А.М. Горького на фоне исторических реалий эпохи. Игнорируя игровую облегчённость произведения, рецензент заунывно уличает автора в многочисленных анахронизмах и фактических ошибках. Но более всего его печалит иное: в стилизованном тексте, по ритму и композиции, аллюзиям и косвенным цитатам, легко угадывается оригинал, лженародная баллада, уже давно, кстати, известная  к тому времени даже школьникам среднего и младшего возраста:
Жил-был великий писатель
Лев Николаич Толстой,
Мяса и рыбы не кушал,
Ходил по именью босой.
В суматохе переодевания Толстого в Горького и спешке перемещения из Ясной Поляны на Капри, Б. Яковлев не разглядел главного: его провели, надули. Не ругать бы ему Волгина, а хвалить: ведь тот, по сути, выполнил задачу, близкую к технически невозможной: отстилизовал стилизованный текст, написал пародию на пародию. Но и сам, под гипнозом фольклорности, пал жертвой карнавального розыгрыша: ведь для стилистически чуткого уха очевидно, что, скажем, афоризм и максимы Козьмы Пруткова, при всей их популярности, ни в пародиях, ни в комментариях не нуждаются - они сами пародируют любую попытку высказывания на любую тему.
Итак, маскарадный круг замкнулся. Все обознались, или, в карточных терминах, обдёрнулись. Песенно-поэтическая  шуточка, написанная в домагнитофонную эпоху и исключительно для  своих ушей, просочилась на улицу и, прикинувшись  простодушно серьёзной, принялась водить за нос солидных литераторов и официозных критиков.
Он очень удачно родился
В деревне наследной своей.
Впоследствии мир удивился,
Узнав, что он графских кровей.
По-своему удивился и поэт Евгений Евтушенко. В стихотворении  "Мои университеты", опубликованном  в "Правде"  в сентябре 1983 года, он признаётся со свойственной ему интимностью:
Больше, чем у Толстого,
Учился я с детства толково
У слепцов, по вагонам хрипевших
Про графа Толстого.
Если поэт не кривит душой, то, по крайней мере, частью своих литературных навыков он обязан автору баллады "О графе Толстом - мужике непростом" - Алексею Петровичу Охрименко. Сам же Охрименко, в свою очередь, как ни странно, многим почти лично был обязан великому писателю, о котором сложил краткий стихотворный биографический очерк. Таким образом, гротескное осмысление  толстовства в действии, судя по всему, не случайно и имеет тонкую психологическую подоснову.
В имении, в Ясной Поляне,
Любых принимали гостей.
К нему приезжали славяне
И негры различных мастей.
Славянин Пётр Фёдорович Охрименко, отец нашего героя, был толстовцем. Это не помешало ему, впрочем, стать социал-демократом - не ленинского, правда, толка. Нам неизвестно доподлинно, посещал ли молодой революционер-толстовец в числе прочих своего идейного отца, но мы можем с точностью утверждать, что события 1905-го года сделали из него политэмигранта, вытолкнув из России в Америку. Тут-то, на улицах грязно-кирпичного Бруклина, текст его биографии, не очень ещё упорядоченный, обретает контекст судьбы с необходимым для него центрально-поворотным, знаковым событием. Оказавшись на чужбине без малейших средств к существованию, известный в будущем переводчик англо-американской прозы решается на крайнюю меру - пишет письмо Толстому с просьбой о помощи. Толстой больше чем откликнулся. Лев Николаевич имел в Новом Свете своего если не последователя, то горячего поклонника, 1200 изобретений которого до неузнаваемости и навсегда изменили технологическую структуру цивилизации двадцатого века. Этим поклонником был Томас Альва Эдисон. Одного письма руского гения хватило, чтоб гений американский озаботился судьбой будущего переводчика Хемингуэя и Стейнбека, дал ему работу на одном из своих заводов электроприборов и тем самым удержал от фатального прыжка  с Бруклинского моста вниз головой.
Вступал он с правительством в трения,
Но был он народа кумир.
Закончил граф  "Анну Каренину" ,
А также  "Войну и мир".
Таким образом, история чудесного спасения отца от  неминуемой гибели на чужбине приобретала в глазах сына черты семейного мифа. Фигура самого Толстого обретала статус сакральности и, одновременно, почти родственной общности, подсознательной домашней близости. Такая близость позволяет взглянуть на миф о великом опрощенце по-семейному просто:
Но Софья Андреевна Толстая
Напротив, любила поесть,
Она не ходила босая,
Спасая семейную честь.
И тут мы подходим к самому, пожалуй, неожиданному аспекту смыслового наполнения сверхпопулярного текста. Выдающийся мыслитель русского зарубежья Борис Парамонов в одной из недавних передач цикла  "Русские вопрос"  на примере "Крейцеровой сонаты"  как всегда психоаналитически смело трактовал лейтмотив  подсознательного  в творчестве Толстого. Путём сложных последовательных построений, весьма, впрочем, доказательных и ничуть не унижающих гений Толстого-художника, он приходит к выводу обескураживающе простому и неутешительному: основная психическая мотивация творчества Толстого, она же и его личная драма, состояла в том, что Лев Николаевич Софью Андревну попросту не любил. Вот так: спорно, но обыденно убедительно.
Великие потрясения
Писатель в быту перенёс,
И роман его "Воскресение"
Читать невозможно без слёз...
Парадокс ситуации состоит в том, что основной житейский вывод из всей драмы великого писателя, звучавший в середине столетия анекдотически упрощённо, к концу его наполняется неожиданно точным психоаналитическим содержанием:
На этом примере учиться
Мы все, его дети, должны -
Не надо поспешно жениться,
Не выбрав хорошей жены,
Нельзя под венец или в загс торопиться -
Последствия будут грустны!..
Софья Андревна была хорошей женой, даже, может быть, более того, но судя по всему, действительно нелюбимой.  Грустные же последствия  заключались в том, что Толстой всю жизнь мучился этой своей нелюбовью, тягостно пытался избыть, сублимировать в своих творениях, финал этой сублимации нам известен. Ещё грустнее то, что автор беззлобной шуткой о спасителе своего отца, веселия лишь ради пародируя плоское морализаторство, тем не менее, бьёт, как мы видим, в точку, попадает в самое яблочко обнажённой правды о Толстом-человеке.
Для неотягощённого рефлексиями слушателя  с улицы  случайное, почти бытовое столкновение с опостылевшим со школьных времён классиком было равнозначно радостному потрясению: хороший он, оказвается, в общем, был мужик, Лев Николаевич, хотя и писатель, хотел как лучше, дурил, как и мы, а на бабе погорел. Вставая в один ряд со Стенькой Разиным ("Нас на бабу променял") и Бродягой, Байкал переехавшим (поздно спохватился), он, однако, выгодно от них отличается свежестью, нежданностью своего появления в народной песенной культуре. Великий писатель земли русской предстаёт в облике этакого блудного сына, которому удалось, побывав в чуждом мире письменной культуры, вернуться на родину устного слова, где всё тепло и знакомо. Фольклорный  Толстой выполняет ещё и функцию  народного разведчика, лазутчика, печальное пребывание которого во вражеском стане  социально неблизких  подтверждает народное представление о том, что ничего там хорошего нет.

Обращаясь к другим, не менее популярным шлягерам Охрименко ("Венецианский мавр Отелло", "Ходит Гамлет с пистолетом"), с которыми наше поколение знакомилось уже преимущественно в школах и пионерлагерях по замусоленным тетрадочкам-песенникам у бойких одноклассниц и пионервожатых, следует заметить, что все они являются точными, краткими и энергичными пересказами классических сюжетов и биографий. Основная интрига и событийная хронология остаются в неприкосновенности, сдвигается лишь точка зрения, смещаются акценты. Известно, что хорошая пьеса это та, которую можно пересказать в пяти-шести предложениях. В связи с этим уместно вспомнить о существовании такого жанра устной культуры как  блатной роман, где  романист  на зоне, пересказывая  "Муму"  или  "Слово о полку Игореве", выполняет, в сущности, функцию  нового  автора, создателя иной текстовой реальности. Эта иная текстовая реальность, по воспоминаниям, спасла жизнь не одному политзеку среди воров и социально близких .
Но блатной роман  имеет и своего культурного двойника. Именно к моменту создания эпического ликбеза Охрименко, по другую сторону наглухо закрытого железного занавеса, в Америке, расцветает такой жанр, как литературный пересказ классических произведений для колледжей и университетов. Высоколобые и яйцеголовые к тому времени успели с горечью осознать, что великую литературу прошлого уже никто читать не будет - киноадаптации Голливуда уже сделали своё чёрное дело. Скидывать Данте и Гёте с парохода современности представлялось педагогически нецелесообразным. Пережив стресс, но сделав из него верные выводы, они уселись на пошатнувшийся фундамент европейской мысли и дружно принялись пересказывать основные достижения литературной деятельности человечества за последнюю тысячу лет, по страничке на шедевр. Эффект превзошёл ожидания. Академические программы были спасены, а студенты, порозовевшие от бейсбола и тенниса, лёгким уверенным шагом входили в экзаменационные залы Йейла и Принстона с тоненькими сборниками бессмертных литературных либретто под мышкой.
Есть ещё один неочевидный аспект близости песен Охрименко культурной реальности Америки 40-50-х годов. Текст каждой песни кладётся, как правило, на до боли знакомую, а то и просто избитую, народную мелодию. Это могут быть  "Златые горы" , как в куплетах о венецианском мавре, или  "Из-за острова на стрежень", как в балладе о Ларошфуко. Действие развивается насыщенно, резко, стремительно, упругими гротескными рывками от куплета к куплету. Это, скорей, эйзенштейновский  монтаж аттракционов, чем плавная повествовательная каденция событий всем и без того известного сюжета. Выпуклый визуальный ряд столь уплотнён, что так и просится в кадр или на бумагу, а яркость поочерёдно вспыхивающих картинок подогревает интерес к новым неожиданностям на резких поворотах  обжитого, казалось бы, сюжета:

Исчез платок! Обман и драма!
Подвоха мавр не уловил,
И, несмотря на то, что дама,
Он Дездемону удавил.
В каждом куплете не более одного-двух событий, графично очерченных двумя-тремя штрихами. Каждую из таких занимательных историй с нехитрой моралью в конце легче всего изобразить на бумаге серией последовательных картинок с короткими подписями, соответствующими видеоряду:
Кончиной потрясён супруги,
Вошёл Отелло в страшный раж -
Всех перебил, кто был в округе,
А под конец пырнул себя ж...
Итак, мы имеем дело со своеобразными литературными комиксами, вариантом жанра, расцвет которого в Америке приходится на 40-50-е годы. Гамлет, хотевший  сам отдать концы налево, а Данию оставить без руля , папаша-дож, большой любитель "...сыр голландский московским пивом запивать", Пьер Беранже, слагавший песни  в обстановке нерабочей  по причине запоев и большой охоты  до паризьских девок - все эти карнавальные фигуры, размалёванные историко-литературные маски, помещённые в советские реалии и изъяснявшиеся на зощенковском новоязе, в сущности, не кто иные, как герои комиксов, сколь безвредные в своей ходульной одержимости, столь и притягательные в своей младенческой безыдейности. Комикс, этот бумажный предок современных видеоклипов, является ступенькой от городского фольклора к  хорошо сделанному  фильму действия, имеющей, однако, самостоятельную художественную ценность. В идеологически перенасыщенную эпоху, когда, кроме "Мурзилки" и "Весёлых картинок", официозно-развлекательная пресса потребителю почти ничего предложить не могла, а анекдоту с харизматическим героем (поручик Ржевский, Штирлиц, Винни-Пух) ещё только предстояло родиться, изустные литературно-музыкальные комиксы с лёгкостью заполнили искусственно пустующую культурную нишу.
Мир песен-комиксов Охрименко - мир густо заселённый и ярко театрализованный: сказалось театральное прошлое самого автора, успевшего до войны несколько лет поработать актёром в театре Каверена. Общее число персонажей, хорошо, впрочем, знакомых по школьной программе, переваливает за три десятка. Здесь и Папа Римский, впервые ошеломлённо читающий стихи Беранже, и левша Муций Сцевола, коварно сжигающий не какую надо, а правую руку, и Офелия, сиганувшая в воду, не сняв с себя наряд, и Шекспир, снедаемый геморроем, и Шиллер, написавший не то свою, не то пьесу всё того же Шекспира. Все эти герои, включая эпизодических персонажей и народные массы, находятся в постоянном движении и взаимодействии, кочуют из песни в песню и жаждут всё новых и новых художественных реинкарнаций. Подчас они ведут себя в лучших традициях чёрной комедии, как, например, в истории о Доне Жуане и Донне Лауре, рыдая и заламывая руки, но не забывая при этом вдоволь погримасничать и покривляться:
В боях на серой кобыле
Его впереди видали,
Но мавры его расчленили
И члены Лауре прислали.
Самого Охрименко к тому времени порядком  расчленил  немецкий снайпер, и, зализывая раны в госпитале в 1943-м году, он не без интереса, надо полагать, наблюдал за кукольными страстями реанимированных им литературных архетипов:
Рыдает Донна Лаура,
Терзает душу и тело,
Ревёт, как последняя дура,
Из-за пустого дела!
Сочиняя на госпитальной койке свою первую литературную безделицу, автор, вероятно, не предполагал, какую длинную историю он начинает рассказывать, какой бесконечный  сериал  он выпускает на пространство русской устной словесности. Но всё же неоспоримыми  бестселлерами  оказались  "Батальонный разведчик"  со  "Львом Николаевичем" , не один десяток лет в обнимку прошагавшие героический путь по городам и весям, поездам и вокзальным площадям России.

Автора, сочинителя развесёлых песенок, по всем имеющимся признакам (культурная опосредованность, игра с цитатами и персонажами, шлягерная облегчённость формы и стихия мистификации) вполне можно было бы причислить к одному из первых постмодернистов. Автора, исполнителя  своих песен под семиструнную гитару (а это, пусть и не часто, но, несмотря на покалеченную на войне руку, все же иногда случалась) можно было бы назвать одним из первых (а то и первым) поэтом-бардом советского периода. Но ни тем, ни другим, он, судя по всему, не был. Всё дело в том, что ни первое, то есть создание сверхпопулярных стихотворно-музыкальных шедевров, ни второе, то есть исполнение их для публики, не было его профессией или, точнее, делом его жизни. Безымянная сверхизвестность, победоносная анонимность, доставляла ему, очевидно, большую радость, чем пресная определённость самого факта его авторства. В такой игре в литературные  прятки  есть элемент детского озорства, тайной радости неузнанности. Это чувство можно было бы сравнивать с тайной радостью гипотетического изобретателя колеса или молотка: все, вот, вокруг пользуются, а никто и не знает, кто придумал и смастерил. В конце концов, он мог быть доволен: на его радостный смех, по случаю возвращения с войны целым и невредимым, после штрафбата и тяжёлых ранений, не расположенная к веселью эпоха ответила благодарными слезами непонимания.

Налейте, налейте скорей мне вина,
Тоска меня смертная гложет,
Копейкой своей поддержите меня -
Подайте, друзья, кто сколь может...
В зазоре между умным смехом уцелевшего одиночки и наивными слезами народа, всегда готового поверить прозрачной сентиментальности вымысла, светила безымянная звезда его всенародного признания.
Алексей Петрович Охрименко прожил довольно долгую, для израненного фронтовика, жизнь. Проработав журналистом в десятке московских газет, он в должный срок ушёл на пенсию. 
Дед Охрим , как назвали его друзья-журналисты, был человеком лёгким, весёлым, остроумным, и к смерти относился как к событию неизбежному, но, в жизни своей, эпизодическому. Незадолго перед кончиной он с некоторым недоумением поглядывал в переполненный зал на своих нескольких концертах, имевших оглушительный успех. Приняв фронтовые  сто грамм, в обнимку с плохонькой семиструночкой, он, прихрамывая, вышагивал на залитый светом просцениум нечёткой тенью мифа, созданного им самим. Трудно было поверить, что перед нами и впрямь автор "Батальонного разведчика". Он был, и его не должно было быть. Может, ему показалось, что он это сочинил? Или нам показалось?
Волга-Волга! Мать родная!
Волга, русская река!
Ты течёшь, забот не зная, 
А уж нет Ларошфука!
И всё же, Охрименко, как и его литературные предки-персонажи, не оставил нам не только рецепта, но даже приблизительной схемы культурно значимого популярного произведения. Его, насмешника и острослова, меньше всего, быть может, интересовали постиндустриальные концепты и технологии. А если бы кто и стал донимать вопросом на эту тему, он бы в ответ, наверно, выразительно и весело промолчал. Он, хоть не признавался, всё же был батальонным разведчиком.
А разведчики молчат.
Москва, 1998
Олег Калинцев

Понравилось? Расскажите об этой странице друзьям!

Ѓ а¤ ’®Ї TopList

Реклама: