Михаил Анчаров

Корабли

Рассказ

Публикация: "Неделя", 1965, 24-30 окт. (N44), С. 6-7

Электронная версия: Кирилл Гущинский, Виктор Юровский, Юрий Ревич (ancharov.lib.ru)

Телефонная трубка у нас орёт на всю квартиру, и голос на том конце провода слышней, чем голос в коридоре. Это Витальке звонит девочка. Не успеешь оглянуться - и вот уже Витальке звонят девочки. Сначала был один голос и длинные паузы, потом пошло много голосов и разговоры без пауз. Теперь опять остался один голос. С трещинкой. Я стал узнавать его. Постороннему человеку слышно, как они всё время обижают друг друга. Они ещё не знают, что нельзя безнаказанно обижать друг друга, можно доиграться до любви. Они уже сопротивляются тому, что на них движется, но ещё не могут понять, почему их так тянет обижать друг друга. И постороннему человеку, который слышит их разговоры, хочется сказать: берегитесь, глупцы.

 Я человек посторонний. Я его дядька. У меня есть опыт. Любовь моя тю-тю. Нет её. А была она? Судя по тому, как тяжело обо всём вспоминать, наверно, была. Я Витальку знал с самого детства, но познакомился только после Нового года. Как раз тогда, когда она кончилась, моя любовь. Мне он был неинтересен до этого момента, да и я ему, вероятно, тоже. Шли на параллельных курсах. Он - дитя огромной бессмысленной семьи, где в будни выясняют отношения после работы и только слышно за стеной дыр-дыр-дыр, а в праздники слащавый гомон в коридоре, когда жёны друзей снимают пальто, и из кухни запах свиного холодца. А через пару часов топают ногами и визжат. Сколько лет прошло уже. За это время молодёжные журналы боролись с танцем линда, потом с буги-вуги, с рок-н-роллом, с твистом, а впереди назревают бои с мэдисоном, а Виталькино семейство и его гости всё равно все танцы одинаково топают, и снизу звонят соседи, что у них люстра сваливается. А два гостя борются за трубку - один извиняется за шум, а другой всё хочет выругаться. Эти два гостя уже лысые давно, а ничего не изменилось. Только Виталька всё рос и рос, а у меня помаленьку кончалась любовь.

В январе я получил повестку из военкомата. Странное щекотливое чувство испытываешь, когда получаешь повестку. Немного болезненное и вместе с тем где-то в глубине - приятное. Раздражаешься оттого, что она нарушает ритм жизни, правильной гражданской жизни, и вообще какого чёрта, почему я должен выполнять чью-то волю, когда даже свою выполнить не удаётся, и потом такая потеря времени, а времени так мало, а выдумок, которые хотелось бы осуществить, так много. А с другой стороны, где-то в тебе просыпается старый полковой конь. Не очень-то устроен ты в жизни, не много ласки видел, не часто тебя холили, да и сена не всегда хватало, а вот, поди ж ты, бьёшь копытом при первом звуке трубы.

 Офицерская учёба в этом году была в помещении моего института. В старом здании. У студентов были каникулы, и аудитории стояли пустые, только двоечники шушукались в коридорах. Странное, непередаваемое ощущение: спутанность времён, и затронуты какие-то важные струны. Ведь всё позади: и армия, где протрубил семь лет, и институт - ещё шесть лет, и вот они снова появились как во сне, и его можно потрогать, этот сон, и он не рассеивается. Стенные газеты в коридорах, где клеймят несдавших зачёты и призывают вступать в факультетский джаз, и грохот стульев в аудиториях, когда команда - смир-но... и протяжное... товарищи офице-эры... Я поднимаюсь и ем глазами начальство, которое идёт к кафедре. Это Васька Гордеев, которому я когда-то выписывал увольнительную в город и однажды дал по физиономии, когда он заснул на посту, и он меня благодарил за это. Странно, не правда ли? Но это было в 43 году, и он отделался оплеухой и не пошёл под трибунал. И вот теперь он моё начальство на две недели, и на носу у него пенсне, как у нашего покойного генерала, и я ем его глазами и две недели буду слушать, как он преподаёт мне военные новшества, а потом напишу контрольную, и он, может быть, поставит мне зачёт. А через две недели он позвонит мне по телефону и скажет: "Слушай, надо бы встретиться". "Факт, - скажу я. - В одном городе живём. Глупо". И опять встретимся на следующих офицерских сборах. Полиняли товарищи офицеры, хотя одежды на всех довольно роскошные, всякие там меховые воротники и заколки на галстуках.

А потом, когда было кино и дымный луч проектора был как прожектор и на экране показывали то, что мы знали гораздо лучше, чем сценарист и режиссёр из научпопстудии, потому что они знали только технику, которую им разрешили показать, а мы знали поведение человека на войне, в темноте перегнулся староста нашей группы и сказал: "Слушайте, парни, пора ретироваться". И мы под покровом темноты, прорезанной пляшущим лучом проектора, выскользнули в коридор как тени, и не скрипнула ни одна паркетина расшатанного институтского пола. Потом уже у витых перил, под которыми внизу мерцала мраморная лестница и над которыми вверху мерцал стеклянный купол, мы посмотрели друг на друга и увидели сонные, спокойные лица, привычно скрывающие напряжение, и жизнерадостно посмеялись. Потому что среди нас оказался уважаемый лектор, гвардии подполковник в пенсне Васька Гордеев.

- Старая школа, - удовлетворённо сказал староста группы.

- Лысый ты чёрт, - сказал я старосте.

- Да и ты, слава богу, протёрся, - сказал староста и отдал подполковнику журнал.

- Пойду, товарищи, - сказал Гордеев. - Мне неудобно. Тут все мои студенты.

- Нет, не пойдёшь, - сказал я. - Мы сейчас спустимся в ваш научный буфет и выпьем за товарища Степанова, за начальника десанта, за нашего покойного генерала.

Гордеев снял пенсне и замигал глазами.

- Ребята... - сказал он. - В нашем буфете только пиво.

Потом мы выпили горького пива в буфете самообслуживания и вспоминали и то и сё, и съели свои бутерброды с кетой и пшённую кашу с котлетами. А потом мы попрощались с Васей Гордеевым и пошли искать укромного местечка, чтобы переждать научно-популярную кинокартину, которая вcё шла и шла и никак не могла кончиться; и не проходило чувство горечи, наверно, от пива, и нам надо было переждать где-то, чтобы не подводить подполковника, у которого было пенсне, точь-в-точь как у покойного генерала. А пальто нам не выдавали до конца занятий, потому что начальство знало: у этих товарищей офицеров замашки остались все прежние, военных десятиклассников 41 года.

У какой-то балюстрады стоял стол, и там занималась прекрасная студентка. Она поглядывала на наши манёвры и усмехалась понимающе.

- Слушайте, - сказал я.- Мы - беглецы. Где здесь какой-нибудь стог сена, чтобы укрыться? Вы с какого факультета?

- С экономического.

- А почему вы сценарий читаете?

Она затуманилась:

- Я знакома с одним сценаристом.

- У нас с кино сложные отношения, - сказал староста и, перегнувшись через балюстраду, подмигнул нам. Мы посмотрели, а там у раздевалки бродили толпами товарищи офицеры, которые томились в ожидании конца картины, где всё, что касается военной техники, - правда, а всё, что касается человека на войне, - враньё.

Но тут прекрасная студентка заторопилась и поднялась навстречу высокому, тоже необыкновенно прекрасному молодому человеку с оскорблённо-вдохновенным лицом, и мы сразу поняли, что картина кончилась и сценарист один досмотрел её и теперь шёл на свидание со своей экономичкой, чтобы пожаловаться на непонимание товарищей офицеров.

- Ребята, может, продолжим наш ночной поиск? - сказал я.

- Ты всё такой же. Не укатался ещё, - сказал староста.

Ничего я не такой же. Просто у них есть семьи, а у меня распалась... И я теперь стал юный и допризывный, хоть на танцульку иди.

Я и пошёл.

Надел пальто, шапка и перчатки в руке, на улицу вышел, был сильный мороз. Гляжу, поднимается передо мною плакат, призывающий идти на главную московскую танцульку в Манеже, где меня ожидают неслыханные удовольствия. Я перешёл дорогу, купил билет, разделся в раздевалке и кинулся в омут удовольствий. Омут оказался огромным залом, похожим на ангар, и там был механический настольный футбол и кольца, которые накидывали на деревянных кенгуру, и в центре играл джаз, и женщина с неистовым голосом развешивала тексты песен для разучивания, и буквы песен были как в кабинете, где подбирают очки. И весь зал гудел песню, а потом ползала танцевало, а ползала кидало кольца в деревянную живность или дергало за рукоятки, и механические футболисты дрыгали ногами и гоняли теннисный мячик. Ужасно какой разгул царил в этом Манеже. И девочки с огромными причёсками времён Анны Иоанновны и её временщика Бирона испуганно стояли и сидели у стенок и ждали, когда же, наконец, произойдёт та главная, ошеломляющая встреча, о которой так хорошо написано во многих книгах. А потом женщина опять неистовствовала, развешивала свои медицинские полотнища, и весь зал гудел песню насчёт того, что у всех здесь присутствующих мальчиков и девочек имеется любовь, которая посильнее, чем любовь Ромео к Джульетте. Тут ко мне подошёл Виталька

- Пришёл, так сказать, на молодёжь посмотреть? - спросил он.

- Ага.

- Ну и как?

- Посмотрел.

Я посмотрел. Ничего. Симпатичный десятиклассник выпуска 1964 года. С ума сойти! Он же в этом году кончает. И я за это время тоже кое-что окончил. Мы с ним оба постарели на 10 лет.

- Ну, в чём дело? - спросил я. - Только говори сразу. Не канючь. Впрочем, не продолжай. Вы решили уйти от пошлых придворных танцев и собраться в тесном лицейском кругу. Вам нужна комната потому, что твоё семейство ест холодец и топает ногами, и вам некуда деться, а твой любимый дядя Костя, как всем известно, начинает новую жизнь, и самое интересное в личности дяди Кости - это его комната, которая ещё не освоена человеком.

- Зачем так говорить. Я не подонок, - угрюмо сказал он.

- Не перебивай, - сказал я.

Шесть пар глаз напряжённо наблюдали за нами, и колыхались причёски времён Анны Иоанновны и я всё старался понять, какая пара глаз для Витальки главная. Но ничего не понял. Глаза отличались только по цвету - карие, голубые, зелёные, а выражение одинаковое - напряжённое и растерянное.

- Вас будет 12? - спросил я.

- С тобой 13, - сказал он. - Девчонки там всё приберут.

- Нет, - сказал я, - 12. Вот тебе ключ.

Все шесть рыжих причёсок и шесть галстуков повеселели, хотя ключ я сунул ему незаметно. Наверно, телепатия.

Потом мы пошли одеваться, и за нами потянулись ещё одиннадцать. Виталька оделся сам, а мне гардеробщик подал пальто и даже помял под мышками и стоял, держа в руке мой шарф и шапку, похожую на скальп.

- Быстро уходите. Не понравилось? - спросил он задумчиво получив двугривенный.

- Зал большой, - сказал я.

- Всё лучше, чем в подворотнях шляться, - сказал он и кивнул на ребят и девочек, которые расхватывали одежду.

Я посмотрел на этого охотника за скальпами. С чего он взял, что я с ним заодно? А с кем я заодно?

Я подошёл к зеркалу одновременно с Виталькой. Ростом он пониже и щуплый ещё. Ничего. Оправится. В 41-м, летом, когда мы рыли траншеи под Москвой, у нас тоже шеи болтались в воротничках гимнастёрок, и пилотки сидели на ушах, и бабы вздыхали, и носили нам попить.

- Офицерские сборы закончились? - спросил он.

- Нет ещё.

- Скажи, - спросил он, глядя в зеркало, - вот когда солдат сидит в окопе или, например, идёт в атаку, в штыки, неужели он всё это время думает, что он защищает Родину?

Он упорно смотрел в зеркало. Все серьёзные вопросы они теперь задают, не глядя в глаза. Такие крепкие, мужественные парни из геологических радиопередач для старших школьников.

- Во-первых, в окопе не сидят, а стоят, а во-вторых, в атаку не идут, а в основном ползут и прикрывают морду лопаткой. Этой же лопаткой в основном и дерутся - со штыком в траншее не повернёшься. Но годятся ещё нож, граната, пистолет. И в этот момент они не думают, что защищают Родину, а дерутся. Потому что это единственный способ выжить в атаке. А защищают Родину живые, а не покойники. И надо уметь её защищать. Профессионально. И не задавать такие вопросы на танцульках, а то сами потом хнычете, что высокие слова приедаются. Я вот думаю, не отнять ли у тебя ключ, пижон?

- А где тебя ещё спрашивать, - сказал он. - Тебя дома никогда нет.

- Пошли, - сказал я.

Мы вышли на Манежную площадь. Ночка была морозная. По асфальту летела позёмка. У фонарей плясали белые мухи. На ступенях Манежа топтались одиннадцать неизвестных, дожидаясь ключа от тёплой комнаты, где только мне было холодно в эту субботнюю ночь.

А потом Виталька ушёл со своими, а я со своими. А потом кто-то догнал меня на тонких каблуках.

- Идёмте с нами. Нехорошо, - сказала она своим голосом с трещинкой.

- Там в холодильнике есть пельмени и масло. Не поленитесь, сделайте. Не давайте им пить без закуски. Нет, малыш, - сказал я, - у вас своя компания, у меня своя.

Потом я довольно легко достал билеты на последний сеанс "Развода по-итальянски", посмотрел, как это у них там делается, и решил, никого я не буду убивать, а пойду-ка я лучше погуляю по переулкам, где такие симпатичные белые мухи под фонарями.

 []А потом я пришёл домой и поднялся в лифте, где на двери было написано: "Алла дура", а пониже ответ: "Ты сам три дня не умывался" - старая Виталькина работа и его приятельницы из 4-го класса "А". Вошёл в квартиру, где в открытую фрамугу кухни всё ещё вытекал папиросный дым, и на двери своей комнаты я нашёл ключ, привязанный шёлковой лентой, нежной на ощупь. А в комнате всё было вылизано и выметено и расставлено по местам, и от ровно расставленных книг еле слышно пахло рижскими духами.

"Дурачьё, - подумал я. - Когда же вы танцевали..."

Ну а потом пришла весна. Пыльная и бестолковая. Я весну никогда не любил. Весна - это пора экзаменов. Это только так говорится, что весной всё расцветает - и травка, и лирика и т. д. На самом деле весной всё напрягается. Это как перед прыжком. Весна это ожидание, это пауза перед поступками, весна это всегда внутренний конфликт, это столкновение между "хочу" и "должен" и в результате раздражение и усталость. Это только кажется, что весна лирична, на самом деле весна драматична. Весну я пропускаю. Мне её вспоминать не хочется. Мы с Виталькой мало встречались в эту весну. У него своё, у меня своё. Скажу только одно: и я, и Виталька держали экзамены, и оба выдержали.

А потом началось странное лето. Ну, может, оно было странным только для меня и для Витальки. Потому, что мы оба сдали свои экзамены и оба оказались как бы предоставлены самим себе. Нет, конечно. Жизнь это не сурдокамера: даже если спрячешься в комнате, и то жизнь тычется в двери, приятная или неприятная. То за квартиру платить придёт повестка из домоуправления, то шум листвы занесёт вечерний сквозняк. Жара стояла страшная, и старожилы её, конечно, опять не запомнили.

Пролетают, проскакивают дни, вечно в тревоге сердце человеческое, и нет того, кто бы достиг покоя. Разлетелась наша квартира, кто в отпуск, кто в командировку, и остались мы втроём. Я, Виталька и тишина. А до этого было шумно недели две. До этого сошлись все шумы. Целыми днями по всей крыше нашего огромного дома в десяток молотков колотили кровельщики, за обеими стенами моей комнаты бесконечно грохотали магнитофоны, из кранов в кухне и в ванной лилась вода - мыли посуду и купались, на четырёх конфорках газовой плиты свирепствовали сковороды, хлопали и клацали замки комнат, шкафов и холодильников. Дом стал не дом, а фабрика. Подумать о чем-нибудь толковом можно было только по ночам, но и ночью ревели ошалевшие летние коты, бряцали гитары, а за стеной супружеская пара научно выясняла отношения.

- Меня эта формула жизни не устраивает, - гудел муж. ("Формула жизни". Двадцатый век всё-таки).

Муж. Меня пугает, что тебя устраивает такое времяпрепровождение. Вот вчера вечером я ничего не делал. Стоял здесь у стола, а ты сидела там на тахте и лопалась от злости. Мрачный призрак передо мной маячит. (Мрачный призрак перед ним маячит!)

- Такое впечатление, что чем больше барахла, тем хуже жизнь. Понимаешь, что пугает,- не стало общих дел, кроме деловых дел. Ужасно, что, кроме этого, ничего нет. Я ещё весной это заметил. Я тебе говорил об этом...

(Сейчас разговор перейдет на меня).

Жена. Я слышу, как он ("он" - это я), как он с какой-то бабой разговаривает. Я тысячу лет от тебя не слышала таких слов, какие он ей говорит.

Оказывается, есть люди, которые мне завидуют. Вот чудеса! Какая-то баба это Ирина. Юная сослуживица. Она как-то раз принесла мне отпускные деньги, оглядела мою комнату и сказала:

- Хватит. Стыдно.

А потом собрала накопившиеся бутылки в две авоськи.

- Я их собирался сдавать, - нерешительно сказал я.

Но она отдала бутылки лифтёрше.

- Не обеднеете, - сказала она.

Я не обеднел. Я только никуда не поехал в отпуск. Потому что вся квартира разлетелась кто куда, а у Ирины отпуск был в следующем месяце. А тогда она не поехала в отпуск.

Я собирался бриться. Включил электробритву - не работает.

- Московское время девять часов 15 минут, - сказал приёмник. Сейчас прозвучит музыка из советских оперетт. Даже в мелочах утро было торжественное. Солнце освещало противоположную сторону дома, и тёмная тень скрывала половину нашего двора-колодца. Из тени вышел мальчик и ударил палкой по пустому цинковому баку из-под мусора. Эхо поскакало мячиком.

- Виталька! - крикнул я.

- Чего?

- У меня бритва не работает.

- Сейчас.

Я в основном теоретик, а Виталька - практик. У нас весь чулан забит недопаянными транзисторами. Он из любой мыльницы в два дня делает приёмник и в чулан его, как только он заговорит. Виталька ищет лучший вариант. Слава богу, хоть кончились взрывы и фейерверки. Однажды у него на кухне вспыхнула вата, и он выкинул её в окно. А потом пришёл пенсионер с прожжённым плащом, запахло судом и горелым капроном, и пришлось платить за плащ. Вот молодёжь пошла! Разве мы такие были. Мы с его отцом были не такие. Мы на свалке за линией электрички отыскивали пули и выплавляли из них свинец на газовой плите. Однажды, из пули вылез какой-то стержень и развернулся серой пальмой.

- Ложись! - крикнул я.

Мы кинулись на пол, раздался взрыв, и нам влепило свинцом: ему в мочку уха, мне в ладонь.

- Держи, - сказал Виталька.

- Гляди, - сказал я.

Мы высунулись в окно. Длинная тень, закрывавшая половину двора, отошла к подъездам, и на середине освещённого двора оказался корабль. Он стоял вверх дном на четырёх козлах, и солнце освещало свежие доски, сваленные рядом, видимо, для обшивки.

- Откуда эта лайба? - спросил я.

- Не знаю. Ночью притащили на прицепе. Какие-то чудаки.

- Делать им нечего, - сказал я.

- А ты не подначивай меня.

Внизу вокруг корабля уже толпились любопытные, и бородатый дядька в берете выкладывал на доски из портфеля электродрель.

- Виталька... пойдём вниз и скажем ему, что нам завидно, - предложил я.

- Подумаешь, - сказал Виталик.

- Ну, тогда сходи за квасом, - сказал я.

Может, ему не завидно. А мне завидно.

Я спустился вниз и постоял у щелястых бортов корабля и, вздохнув, сказал бородачу с беретом:

- Завидно...

Бородач улыбнулся и расцвёл. Он был как Тур Хейердал. Я сказал ему "завидно" и вдруг почувствовал, что я сфальшивил, мне ни капли не завидно. Почему считается, что надо завидовать кораблям, всяким там парусникам. Я горожанин. Я люблю асфальт, и окурки на мостовой, и звёзды над крышами, и рёв грузовиков на окраинных шоссе. А в море - вода. А что в ней, в этой воде. Вода должна быть в водопроводе.

- Весь дом вам завидует, - сказал я. Тур Хейердал опять заулыбался и впился электродрелью в обшивку - чёрный шнур он протянул через двор в окно первого этажа, и на всех балконах стояли остатки великих семей, разъехавшихся в отпуск, на дачу.

А лето шло, и корабль строился. Я ездил в Серебряный бор и транжирил отпуск. Виталька болтался по Москве, потом возвращался со справочниками. Он готовился к институту. А потом однажды была ночь, и гитара бренчала потихонечку, и тени отшатывались в подъездах. Наступил час поцелуев. Тихая музыка и меланхолические фонари. Это хорошо, не правда ли?

- Что, брат, худо? - спросил я Витальку.

Мы почему-то оказались вдвоём возле корабля.

- Не знаю, - сказал он.

Ночной корабль плыл по двору вверх килем. Его обшили вторым слоем бортов, удлинили корму и надстроили киль.

- Стекловолокном будут покрывать, - сказал он.

- Стало быть, худо.

- Из регистра приезжали спецы, хвалили конструкцию. Сказали, надо перенять опыт. Много старых шлюпок списано, а могут служить... Недорого стоит. Потом лаком покрыть. Сушить можно спиралью с рефлектором.

- Что, брат, плывёшь кверху килем? - спросил я. - Ну, что у тебя стряслось?

- Ничего не стряслось.

- А почему киснешь?

- Потому что ничего не стряслось. Всё известно наперёд. Кончил школу, уволился с работы, а больше ничего не стряслось.

- Ну-ну, - сказал я. - Какой сарказм. Давай, давай. Что же тебе известно наперёд.

- Сейчас ты скажешь, молодость не должна бояться дорог и всё такое. Бригантина поднимает паруса.

- А что? Недорого стоит, правда? - спросил я.

- Не знаю.

- Потому и мечешься, что не знаешь.

- А ты тогда почему мечешься?

- Потому что знаю. Дорого стоит. Потому и мечусь. Вот в чём между нами разница, киса. Недобрал я в своё время бригантин, парусов и прочего, а теперь поздно.

- Почему поздно? Отпусти бороду и построй пароход.

- Не пойдёт. Я горожанин. Терпеть не могу корабли.

- Я тоже терпеть не могу корабли.

- Тогда пошли домой.

Мы двинулись к подъезду, у которого на венских стульях сидели лифтёрши, утомлённые сплетнями. Всё они про меня знают. Рентген. Мы прошли мимо хищных взглядов и влезли в лифт. Двинулись. Загробный голос диспетчера спросил сквозь дырочки в стенке кабины:

- Как работает лифт? Нет ли жалоб?

- Ни жалоб нет, ни предложений. Отключитесь, - сказал Виталька.

- Чересчур ты умный, - сказал голос. - Я вот пожалуюсь родителям, хулиган.

Мы вылезли и вошли в пустую квартиру и выпили бидон квасу.

- Знаешь, кто мы? - спросил Виталька. - Мы с тобой продукты эпохи, и у нас конфликт отцов и детей.

- Ерунда, - сказал я. - У нас конфликт дядек и племянников. Пошли спать, продукт. Ты мечешься потому, что треплешься, а треплешься потому, что спасаешься от поступков. Каждый, кто спасается от поступков и плывёт вверх килем по течению, говорит, что он - продукт эпохи.

- Скажи... - спросил он. - Как ты мог допустить, что у тебя так получилось?

- А вот это уж тебя не касается. Понятно?

Он открыл рот, хотел ответить.

- Нечего сказать, верно?

- Чересчур ты умный, - сказал он.

- А ты пожалуйся родителям, - сказал я. - Ты что, с Валей поссорился? Почему ты сегодня взвинченный?

- Из-за тебя! - крикнул он.

У меня всё похолодело внутри.

- Я же молился на тебя... с детства! - крикнул он.

- Молиться не надо. Религия - опиум для народа, - сказал я ровным голосом.

Он весь искривился.

- Костя... хочешь, мы с ребятами им рыло набьём?.. До поезда осталось двое суток.

- Цыц... До какого поезда?

Он всхлипнул. Убежал на кухню. Зашелестела вода. Он вернулся.

- Я уезжаю в Ленинград, Костя.

- Ну. Дальше.

- Я поступаю в морское училище.

- Вот так штука... - сказал я.

Родители прилетели на другой день.

Ещё успели собрать его как следует, ещё успели сделать проводы.

Был свиной холодец. Была "столичная". Были мальчики, которые кончали с ним сначала дневную, потом вечернюю школу и два года работали на заводе. Они ели холодец и пили "столичную", и держались всё более прямо, и дружно хохотали, когда рассказывали друг другу анекдоты из солдатской жизни, которые они слышали от отцов и которые те слышали, когда были мальчишками.

Всё наладилось. Никто не ожидал от него, а он совершил поступок. И теперь ребята провожали его, и за столом не было девочек. Самый долговязый перегнулся к нему и спросил:

- Ну ладно, не в институт, а в армию. Что это даст тебе лично?

- Не знаю, - сказал Виталька. Потом подумал и сказал:

- Верность.

Я не пошёл провожать его на вокзал. Мы отправили всех вперёд, а сами задержались у лифта. Он вдруг смущённо улыбнулся и сказал:

- А я ещё помню, как ты награды носил.

- Ладно. Давай без лирики, офицер.

Тоненький неокрепший ещё парнишка стоял у открытой двери лифта.

- Вот что, - сказал я. - Если хочешь служить легко, служи хорошо. Это не я придумал. Это мне отец сказал, когда я в армию уходил. И ещё. Человек стоит столько, сколько он может заплатить добровольно.

- Здорово придумано. Я запишу, - сказал он.

Снизу раздался стук. Кто-то требовал лифт.

- Напиши мне.

- А ты мне напиши, - сказал он и замялся: - Как там кораблик наш во дворе. Как твои дела.

- Ладно. Добро, - сказал я.

Мы расцеловались. Пылкость, правда, сейчас не в моде.

Ничего. У нас с Виталькой она в моде. Главное, что корабли всегда останутся в моде. Даже когда они все будут без пушек, ракет и чего там ещё придумают. Потому что всегда кто-нибудь захочет плавать не по застывшим волнам тарелки с холодцом, а по живым волнам весёлого моря. Что же касается холодца, кто от него отказывается? Отличная закуска.

Вот опять телефон звонит, и слышен разговор из коридора.

- Виталика? - спрашивает его отец.

- Да, - отвечает голос с трещинкой.

- Его, простите, нет в Москве.

 - Нет в Москве?

- Он, простите, в Ленинграде. Он там учится.

- Ах, учится... А он не будет в Москве?

- Он не скоро будет в Москве. Он в военном училище.

- А-а...

- Если хотите, я могу его адрес дать.

Быстро:

- Можете? Дайте, пожалуйста.

Доигрываются телефонные звонки. Доигрываются маленькие ещё драмы, хвостики какие-то. В армию ушёл просто Виталька, и окончился у него этап жизни. Но кончился и у взрослых этап жизни. На их глазах прошёл мальчик. Загадочный для самого себя и такой понятный для окружающих. Хотя обыкновенно принято считать, что всё обстоит как раз наоборот.

Понравилось? Расскажите об этой странице друзьям!


Бард Топ TopList

Реклама: