(Из книги "Пятая графа рикошетом")
Какая же ты холодная и высокомерная, Столица нашей Родины! – в прямом и в
переносном смысле слов. Совсем другое дело – Ростов-на-Дону. Здесь еще до
ноября будет лето, а потом до Нового Года – осень. В Новогоднюю ночь
непременно выпадет снег, который к утру растает и превратится в хмурое
похмельное утро, потому что так случается каждый год. И никто не знает
причин, по которым ростовчане и гости города неизменно получают самый
долгожданный подарок от Деда Мороза в этот праздник – снегопад.
А потом наступает зима. Поэты прячутся по «промозглым подвалам» - до тепла,
до апреля. Их верные и неверные «музы» заботливо разносят по «священным
берлогам» горячие пончики с сахарной пудрой, плавленые сырки со свежими
сайками и чай «со слоном». Поэты платят любовью и песнями. А и чем еще могут
платить поэты?
«Жуков, Калашников, Бондаревский... Заозерная школа поэзии... Комитет
Государственной Безопасности... закрытый концерт... Танаис», - ходят слухи
по тихому городу. В Университетских общагах вездесущий Витя Сосновский
смущает умы юных див, восторженно распевая песни Геннадия, декламируя Игоря
и Виталия. Он знаком с ними лично! Он допущен к общению с легендой, он
достоин постели любой из первокурсниц.
Вот он несет меня на руках. На автобусную остановку. В мой День Рождения.
Потому что я хочу домой, в другое общежитие, на другом конце города, хотя
какая, вроде бы, разница. Витя пьян, и я боюсь, что он уронит меня – в моем
белом «югославском» платье. В эти мокрые холодные лужи из растаявших крупных
снежинок. Но Витя не поддается на уговоры, он пыхтит и задыхается, но упорно
тащит меня на руках.
Моя подруга Анжела, не жалея запасов сарказма, включая, видимо, и
неприкосновенных, комментирует происходящее. Я боюсь рассмеяться в голос, и
боюсь взорваться, если не рассмеюсь. Это Анжелка пригласила Виктора в свою
комнату, где мы собирались отметить мое совершеннолетие. Она справедливо
решила, что двух бутылок водки нам без посторонней помощи не осилить, а
Сосновский знает почти все песни Геннадия Жукова и даже неплохо подыгрывает
на гитаре.
«Заозерная школа поэзии» возникла случайно. Если в эти самые случайности
верить, то в Ростове случились поэты. Жуков, Калашников и Бондаревский.
Вообще-то, в Ростове поэтов много. Но именно эти – случились. Они не
ненавидели друг друга, ревновали только к женщинам и искренне восхищались
стихами достойных собратьев по перу.
Конечно, им не нравились политика Партии, методы КГБ и скучные люди.
- Тоже мне, «заозерная школа»! – даже не заметив своей оговорки, паясничал
представитель отдела по культуре Ростова, когда уяснил, не будь дурак, что
Жуков не продается за право «отцензуренных» публикаций.
«А что, хорошее название», - решили поэты, - «сами бы не додумались».
«Озерная школа», упомянутая разгневанным «культурным» деятелем как заозерная,
являла собой идейное содружество поэтов конца 18 – начала 19 веков. Молодые
поэты в своем романтическом порыве, как могли, противостояли Патриархальной
системе Великобритании и ее методам рационального просвещения, а именно –
писали стихи.
Наших «романтических реформистов» не печатали. А что для русского человека
означает запрет прыгать с этого моста? Только одно – желание немедленно
броситься в воду. В этом смысле я абсолютно русская, а значит, если мне не
позволяют читать поэтов, я буду их слушать.
Из всей «заозерной школы» мне удалось познакомиться только с Калашниковым.
Анжелка училась с ним на одном факультете и однажды пригласила меня в гости
к Виталию, в его деревенский дом.
По селектору в вагоне станцию объявили просто – Недвиговка. Вообще-то,
станции никакой и не было. Был перрон и на нем окошко билетной кассы. А на
столбе прикреплялась синяя табличка, на которой большими белыми буквами
провозглашалось - «Танаис», Музей-заповедник. Это означало, что любое
строительство поблизости от раскопок древнего города прекращено и что
Виталий теперь может себе позволить купить настоящий дом. Старый, не
подлежащий реконструкции, но зато дешевый и свой.
Это случилось почти год назад, в феврале – незадолго до моего
семнадцатилетия. Анжела пришла в наш театр и мы как-то сразу разговорились.
Я все еще мечтала поступить на философский факультет в РГУ, но там был
огромный конкурс. А Анжела пообещала, что сможет устроить мне «свободное
посещение» лекций у некоторых преподавателей. Это было потрясающе, потому
что «свободное посещение» практиковали исключительно капиталистические
учебные заведения, и за деньги. Наше же – социалистическое образование не
допускало присутствия на занятиях посторонних бездельников.
Меня допускало. Уж не знаю, как Анжеле это удалось, но преподаватели делали
вид, что не замечают меня, а студенты лишь поглядывали с интересом. Мы
быстро стали подругами, хотя Анжелу иногда слишком очевидно раздражала моя
молодость. Разница в десять лет не могла не сказываться на отношениях. Но
сегодня был вечер пятницы, впереди еще два выходных и грядущая ночь,
обещающая быть незабываемой.
Мы почти уже докарабкались по скользкой тропинке до того места, где она
переходит из вертикального положения в относительно горизонтальное, чтобы
передохнуть и спокойно прогуляться до дома поэта, который наверняка уже
проснулся и ждет. Потому что – вечер, и закат отливает в Мертвом Донце,
извиваясь искристой оранжевой лентой, убегающей за электричкой на Таганрог.
И это так красиво, что жизнь удалась.
Виталий смешной. Он похож на мультфильм про Антошку. У него роскошная
шевелюра русых волос и «кнопочный» носик. Виталий облокотился на слегка
покосившийся забор и смотрит на нас. Но смотрит так, как будто и не видит
вовсе. Ждет, когда Анжела поздоровается. А теперь улыбается и отодвигает
калитку, целует Анжелку в щеку. Мне кивает и представляется:
- Виталий.
- Инна, - киваю в ответ.
Гостей он принимал в летней кухне, где устроил себе кабинет-библиотеку, по
подобию ростовских «богемных подвалов», а сам жил с женой в доме.
В кухне тепло, печь натоплена. Мы продукты привезенные достаем, водку. У
Виталия язва, ему вино нельзя. Разговор ни о чем, но такой интересный.
Анжелка на стол накрывает, я картошку жарю на большой сковородке. А жена
Виталия в доме, одна. Виталий говорит, что она не любит его «подруг» и
никогда не приходит. Но я отправилась за хозяйкой. Иначе мне было не по себе
как-то, неправильно.
Лена так обалдела от неожиданности, что сразу не нашлась, что ответить на
мое «мы там картошки нажарили... и водку привезли, с колбасой и сыром».
- Хорошо, я попозже приду, - неуверенно отвечает мне «негостеприимная» жена
Калашникова. А Виталий говорит, что она все равно не придет, только
удивляется, почему Ленка меня взашей не выставила.
Она пришла. Поздоровалась, улыбнулась, познакомилась с Анжеликой и со мной,
села на табурет. Мы налили водки и выпили под какой-то нехитрый тост, стали
закусывать.
- Ой, какая вкусная картошка! – воскликнула Лена. – Только мало, а кто ее
жарил?
- Я, - говорю. Мне удивительно. Разве жареная картошка бывает невкусной?
Лена говорит, что картошки у них в этом году много уродилось, поэтому она
сейчас почистит еще. Потом я буду жарить, а она смотреть, как я это делаю.
Мне неловко, хотя и приятно. За жареную картошку меня еще никогда не хвалили.
Виталий читает свои новые стихи. А потом «старые». Мы сидим до утра, до
первой электрички. Я не хочу оставаться. Мне нужно выспаться, а в чужом доме
это тяжело. И кофе с сигаретой не подают. У Виталия язва, он чай пьет. Да и
дорого это, наверное, – кофе гостям подавать. С собой мы не догадались
привезти. Но сейчас до утра далеко, спать совсем не хочется. И стихи... они
такие... они на что-то похожи. На радость, на боль, на тишину. На что-то
настоящее, чего я еще не знаю, похожи стихи Виталия. На любовь, может быть.
Мы еще приедем потом. Я приеду. Весной. И летом. И осенью. И на Новый Год. Я
буду пить чай с шалфеем, собранным на курганах Танаиса. И я увижу раскопки
древнего города и долго не буду понимать, почему для кого-то это так важно.
И почему этот гениальный Геннадий Жуков пишет свои песни здесь, а поет - я
не знаю, где. Только Витя Сосновский, который сейчас пьяный несет меня на
руках на автобусную остановку, поет песни Геннадия, где ему вздумается.
Остановка. Я на ногах. Никто не упал, никто никого не уронил. Витя герой,
приличия соблюдены, автобуса нет.
- У меня есть рубль, - гордо заявляет Витя и останавливает такси. Мы садимся
в машину втроем. Центральный рынок. Погода становится еще более мерзкой.
Трамваи не ходят. Денег нет. Двухкопеечные монеты не помогают. «Телефонизированный»
центр Ростова словно вымер.
- Еще только пятое марта, а все уже отмечают Восьмое, - обиженно
констатирует Виктор. – Остался последний вариант, куда мы можем добраться
пешком и – маловероятно, но! – погреться до первых трамваев. Здесь на
набережной есть мастерская одного керамиста, Володи Ершова. Он, правда,
живет с женщиной, и они, возможно спят, но вы меня подождете, а я схожу
узнаю. Вдруг, у них тусовка какая-нибудь, и нас пустят. Вы пока идите вот в
этом направлении, а я побежал, чтоб не мерзнуть.
В безвыходной ситуации, когда все равно в каком направлении двигаться и
смысл имеет лишь время, мы с Анжелкой молча решили, что эта прогулка над
заледеневшим Доном, под мокрым ночным снегопадом, вполне укладывается в
теорию романтического приключения. Наверное, мы просто чувствовали, что сам
по себе Витя Сосновский, возможно, и не представляет интереса, как усталый и
замерзший полуночный гость, но с двумя незнакомыми барышнями...
- Там Жуков, это кошмар! Но нас приглашают, - вопил подбегающий к нам на
встречу Сосновский. - Не вздумайте сказать, что я пою песни Жукова... И не
вздумайте просить его что-нибудь спеть. Пожалуйста. У него сейчас такой
период... он с женой разводится. И не поет. Принципиально.
Мы с Анжеликой опешили и онемели одновременно. Было слишком много вопросов,
которые хотелось задать, но все они были какими-то неуместными и
незаконченными. К тому же, мы уже завернули в тихий маленький дворик и перед
нами гостеприимно распахнулась тяжелая дверь в полуподвальное помещение. Из
полумрака на холодную улицу вырывалось драгоценное и долгожданное тепло.
- Знакомьтесь, это самый колоритный мужчина города Ростова-на-Дону! –
засуетился Сосновский, представляя нам Ершова. – Геннадий, Светлана. А это
Инна и Анжелика, - закончил он свою миссию.
Жуков сидел на стуле возле стола. В широком свитере, связанном из обрывков
разноцветных ниток с незаправленными внутрь узелками. Он едва кивнул, как и
Светлана, женщина Ершова, которая зажалась в углу и тихонько позвякивала
спицами, выплетая какой-то шарфик из клубочков в кастрюле на полу. Ершов
оказался громоподобным живчиком с растрепанной бородищей и спутавшимися
патлами. Он быстренько усадил нас на свободные стулья, и громко рассказывая
из другой комнаты, какую он вылепил потрясающую новую трубку, засуетился над
чайником и стаканами для портвейна. Володя еще не знал, что когда-нибудь -
энциклопедия ЮНЕСКО упомянет его, при жизни и полном здравии, не иначе, как
основателя «Заозерной школы поэзии». Не знал он, что когда-нибудь мы будем
сидеть на моей тесной кухне в Москве и, восторженно перебивая друг друга,
читать свои стихи. Он даже не знал, что в ближайшие пять дней мне так и не
удастся покинуть его подвал, отдав себя в полнейшее добровольное заключение.
Мне придется подстригать его «как-нибудь покороче» и подравнивать
растительность на лице, придавая ей форму бороды, как изначально и было
задумано. Потому что если Магомет не идет к горе, то вот она я – гора
парикмахерской премудрости – явилась к нему, Магомету, то есть к Ершову. Но
какая в общем-то разница? Главное, что народная мудрость, как всегда,
оказалась права. Хотя и не всякий незваный гость – хуже татарина. Мы, судя
по оказанному приему, были лучше.
Анжелика устроилась на стуле у стены, отделяющей спальню-кухню от «гостиной».
Я напротив Анжелы. Сосновский сел спиной ко входной двери. У меня в руках
благоухал неприкаянный букет фиалок, который Анжелка всучила мне на прощанье
еще в общежитие, а на коленях по-хозяйски разлегся толстый мурлыкающий
черный кот. На моем белом шерстяном платье он смотрелся, как нарисованный.
Да и сама я в этот момент напоминала что-то ненастоящее, не то что бы –
произведение искусств, но некий эскиз молодого, но одаренного живописца, не
меньше.
От мокрого снега мой обычно просто пышный волос свился теперь в крупные
локоны, глаза заблестели от неожиданного тепла и уюта, а сама я с
неуверенностью поглядывала на «бормотуху» в моем стакане, которую я
обязательно выпью. Потому что, раз – это! - пьет Жуков, то и я буду пить.
Потому что я уже совсем, совсем взрослая и сегодня первая ночь моего
совершеннолетия... и Жуков здесь. Рядом. Я его почти не вижу, он сидит у
меня за спиной, чуть левее. Но ему меня видно. Он разглядывает меня, я это
чувствую. И я буду пить «бормотуху» и закусывать ее черным хлебом с горчицей
и салом, которые я никогда в жизни своей не ела.
Геннадий взял гитару, закрыл глаза и запел. Он всегда пел с закрытыми
глазами. Однажды потом он сказал, что доверяет мне, потому что я тоже пою с
закрытыми глазами.
- Ведьма... – прошипел ошалевший Сосновский. – Ты ведьма, - повторил он и
заслушался вместе со всеми, ушел туда, куда звал Геннадий. Его тяжелый голос
уводил за собой, в темные глухие долины одинокого акына, которому не с кем
разделить свое знание, свою любовь и свою тоску.
«Если в этой пустыне нет путника, кроме меня,
То кому передам я все то, что влачу за плечами?»
«Если в каждом ауле лишь дети мои и родня, То кому же поведать семейные наши
печали?» - хотелось мне вторить.
Но Сосновский умоляющим взглядом просил меня этого не делать. Он чего-то
ужасно боялся. Разве нельзя петь песни, которые тебе нравятся? Разве для
чего-то другого эти песни написаны?
Потом. Все потом. Мы еще много песен споем с Геннадием. Я еще успею спросить
его:
- Почему ты тогда запел? – И он ответит:
- А что мне оставалось делать? Я же видел, что ты ПРИШЛА... А ты еще этого
не понимала. Ты слушала речи, а слышала просто слова. Смотрела на мудрость,
а видела свою новую сексуальную победу. Ты была маленькая и злая, как все
дети, брошенные своими матерями. Ты не знала любви или ненависти. Ты ПРИШЛА
по мою одинокую и растерзанную душу, и я должен был защищаться... своими
песнями. Потому что я поэт, и другой защиты нет у меня. Потому что я должен
был дождаться, пока ты вырастешь.
Я росла. Выходила замуж и убегала к Жукову в Танаис. Мы запирались в башне,
пели его песни и читали мои стихи. Только мы вдвоем. Только для нас двоих.
Он учил меня слушать травы, камни и тишину. Учил принимать свое одиночество
в шумных компаниях и распознавать свое предназначение. Он говорил, что у
человека есть долженствование, но человек об этом не знает. А когда начинает
догадываться, то очень пугается и находит себе другие заботы. Много забот.
Чтобы даже подумать некогда было.
- Чем ты занимаешься? – позвонил однажды Геннадий.
- Думаю, - брякнула я, растерявшись. Летом Жуков не выезжает из Танаиса, и
уж тем более – не звонит, чтобы спросить, чем я сейчас занимаюсь.
- Вот! – воскликнул он. – Я еду к тебе пить чай. Если бы ты знала, как я
мечтал найти человека, который на вопрос «Чем ты сейчас занимаешься?»,
ответил бы мне «Я думаю». Если бы ты знала, как я хочу с тобой поговорить.
Просто, ни о чем.
Жуков всегда говорил мне:
- Ты только посмотри! – что я тебе сейчас скажу. – И я смотрела.
– Слышишь? - как это звучит... по-пара-па-рам... – пел он тихонечко, почти
шепотом. – Я чувствую, ты слышишь.
- Звуки двоятся в ночи... по-пара-па-рам...
В пятнадцать лет он влюбился в цирковую актрису и убежал из дома. А потом
его земля позвала – археологи каменный город разбудили, разворошили курган
за Недвиговкой, разлопатили древнюю тайну Некрополя. Забеспокоилось небо.
Человек нужен. Всякой земле певец полагается. Вон она силища-то какая
прорвалась, не удержать теперь в одиночку. «Здесь, под Античным небом
Танаиса»... пусть селятся поэты и живут. Пусть каждый поет свою колыбельную,
пусть дети их родятся из тайны, и дети детей их. Чтобы был здесь народ во
все времена впредь. Слишком долго земля эта песен не слышала, истосковалась.
«Здесь, под Античным небом Танаиса» - писал Калашников. Здесь Игорь
Бондаревский напугал меня до полусмерти, когда с последней электрички
вломился в Новогоднюю ночь в тихую нашу беседу с Виталием.
- О, баба! – свободная, бля буду, - сверкнул он глазами.
Игорь стоял в дверях и пялился на меня, как на диво дивное. Мне девятнадцать,
я бестолкова и очаровательна. К тому же – блондинка. «Я по жизни не зануда,
баба есть – я бабу буду» - сказал бы Шнур. Но Бондаревский так не умел.
Худой и длинный, в тяжелом тулупе без шапки – на растрепанной смоляной
бороде начинают оттаивать льдинки. Запыхавшийся, лохматый, дикий – топора не
хватает. Из лесу мужик выскочил, партизанил поди, а что война закончилась,
ему не доложили. Сейчас начнет убивать и насиловать... или сначала
насиловать, а потом убивать. А Виталик молчит. Защищать он меня не
собирается. И чего ему рубаху-то рвать на груди, хоть и гость я ему, да не
тот, чтобы голову за меня положить. Жена у него за стенкой. Спит.
- Игорь, ты бы дверь закрыл, а то холодно, - подсказывает Виталик осторожно.
- Да еле на последнюю электричку успел, - гремит невпопад это чудовище. –
Вовремя они меня все достали. Хлопнул дверью, и – на вокзал.
Так все поэты делают. Я потом поняла. Хлопнуть дверью - это нормально, у
поэтов от этого стихи получаются. Игорь скромный оказался, стеснительный. К
женщинам подхода не знал. Пялится да молчит, молчит да пялится.
- Я тут как раз написал, - говорит. – Вот, слушайте. И читает. Серьезно
читает, с выражением, а все со смеху умирают. Игоря всегда просили
сатирический цикл почитать. Другие стихи у него трудные, рваные – и мороз по
коже. А в горле ком застревает от стихов этих. Хочется схватить его на руки,
усадить на коленки и качать, убаюкивать. По голове гладить хочется и к груди
прижимать. Как же больно ему, оказывается. Как же страшно в себе помещаться,
такому огромному и неуклюжему.
Виталик в деревне вырос, его родная земля провожала-напутствовала. А Игорь
городской. Город он любит, а асфальт - ненавидит, каждой тростиночкой из
него прорастает, каждому одуванчику радуется, как маленький. Жуков всегда
говорил мне:
- Ты только посмотри! – что он сейчас тебе скажет...
«Нет никакой Заозерной школы», - настаивает товарищ литературовед, - «Поэт
должен быть личностью! - как в «Серебряном веке».
Приехали.
А критерии «личности» кто-то уже определил? – Маяковскому, Блоку, Есенину.
Кто-то знает, как правильно жить, чтобы стих написался? Чтобы вам этот стих
препарировать удобнее было, чтобы по частям разобрать – в свою статью, на
цитаты. Чтобы и не думали возомнить из себя – великих поэтов русских. Нет
никакой «Заозерной школы», и быть не могло. Сколько поколений? Три?
Четвертое подрастает? Как же мы не уследили-то? – давить нужно было, в
зародыше самом давить. Да земля не пускала... Хранила детенышей своих
неразумных от бед и напастей, от голода и холода укрывала. Сильная земля в
Танаисе, ночью безлунной травы светятся, бабы каменные хохочут – незваному
гостю беду кличут.
Что уж теперь кулаками махать? - сами, небось, поспиваются. Позабудут свои
колыбельные. И дети их позабудут. И дети детей их. И песню Жуковскую -
позабудут:
Дом дощатый скрипучий – скандальных поэтов,
Полустанок, где ясно цветет бузина.
Бузина, что, как лилия, светит со дна
Неглубокой пиалы - рассеянным светом.
Концерты Жукова, Калашникова и Бондаревского собирали все больше людей,
далеких от творчества и богемы. Залы становились шире, кресла удобнее, а
билеты – платными. Дворцы Культуры хотели денег и сдавали «себя» в аренду. О
«Заозерной школе» появилась заметка в прессе. В КГБ заволновались. «Опасная
организация» становилась «легальной». Опасность ее заключалась в том, что на
подобных концертах зрители легко знакомились друг с другом, сплачивали свои
«диссидентские» ряды, а на пьяных застольях распевали «антигосударственные
куплеты».
Стукачей вычисляли. Но на смену им приходили другие. С «лидерами» сотрудники
госбезопасности предпочитали дел не иметь. Неровен час – «на перо» нарвешься.
Зато Игоря, Геннадия и Виталия попытались привлечь к «официальной» поэзии.
Из Горотдела по культуре пришел заказ на антиалкогольное и антиникотиновое
творчество. Но получилось не очень. Вернее, с точки зрения Горотдела – не
очень. Потому что теперь в каждой подворотне стройным хором пьяных голосов
выкрикивали залихвацкое «Сам ты куришь, сам и подыхай».
Цунами новых искрометных стихов и песен о нашей «замечательной» советской
жизни город подхватил в свои объятия и понес сначала по волнам Дона-батюшки
вверх и вниз, а потом и в прочих направлениях. Самые изощренные методы
преследования КГБ бледнели на фоне изобретательности поклонников и поклонниц.
С поэтами мечтали выпить, на поэтов «охотились» девушки, поэтов пытались
женить, в крайнем случае – от поэтов старались родить. Поэзия в Ростове
стала модной.
В «Пушкинские праздники» памятник великого поэта на одноименном бульваре
собирал жалкую группку «ортодоксов», привязанных к «мраморному идолу».
Остальные съезжались в Танаис, из разных концов страны.
После «факельных шествий», театрализованных представлений и моноконцертов «гвозди
программы» мастерски ретировались по заранее подготовленным сценариям и
маршрутам. Слава не догоняла заозерщиков, она неслась впереди, как ужаленная
осой кобылица - по весенней степи. Слава мешала спокойно жить. Слава звала
на концерты в другие города, откуда поступали непрерывные приглашения от
добровольных организаторов - активистов Клуба Самодеятельной Песни. Где-то
хотелось отдохнуть.
Однажды за «пьяным» столом в большой компании я спросила Геннадия:
- Жуков, тебе гитару принести или ты в гости пришел?
Гена расхохотался и выбрал вариант «пришел в гости». Друзья на меня
обиделись, но с тех пор в моем доме Жуков пел, только когда хотел сам, а не
когда его об этом просили.
- Я очень состоятельный человек, - говорил он мне, протягивая горсть
двухкопеечных монет. – Видишь? Каждая «двушка» – это один звонок из
телефона-автомата. Каждый звонок – это приглашение на завтрак, обед или ужин.
И за каждый завтрак, обед или ужин я должен петь свои песни и пить водку. А
к тебе я хочу приходить просто в гости.
На том мы и порешили. Отныне и навеки.