Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Елена Сафронова
Братство "бессмертных"

Заозерная школа — независимое поэтическое направление, возникшее в начале 1980-х годов в Ростовена-Дону и раскрывшееся в полную силу в археологическом музее-заповеднике Танаис (мертвый скифский город в дельте Дона), одно из первых течений альтернативной поэзии в так называемой русской советской литературе. Заозерную школу составили неформальные, скандальные, "непечатные", борющиеся за свободу слова и мысли поэты: Геннадий Жуков, Виталий Калашников, Игорь Бондаревский, Владимир Ершов. Некоторые современники и земляки приписывают к оной школе также Александра Брунько и Любовь Захарченко, но тут возможны расхождения во мнениях. Название течения имело два первоисточника: знаменитую "Озерную школу" английских поэтов-романтиков XIX века и, по преданию, бранчливое высказывание ростовского идеолога от литературы, мол, какая-то "Заозерная школа"… Более серьезных теоретических обоснований названию, да и самому братству, не существует. Виталий Калашников в предисловии к одной из книг своих стихов оговаривается, что школы, как таковой, нет, есть содружество поэтов, объединенных единым мышлением.

"Название подарено на "разборке" слегка грамотными поэтами в законе, бройлерами духа, г. Ростова-на-Дону… Событование поэтов, эмигрировавших из Ростова в заповедник "Танаис". В заповеднике не отстреливают. Насыщенная, голодная, молодая жизнь, неоднократно описанная в стихах. Центр неусыпного внимания государственных правоохранительных органов… Идейный вдохновитель Леонид Григорьевич Григорян, единственный российский поэт в г. Ростове-на-Дону.

Организационные вдохновители: Чеснок Валерий Фёдорович, эсквайр, директор музея заповедника "Танаис", строитель Башни Поэтов… Фёдорова Ольга (в просторечии Фёдор), журналистка…

Отцы основатели Заозерной Поэтической школы:

(ОВИДИЙ) см. Овидий Публий Назон. Древнеримский поэт, автор "Метаморфоз", …сослан имп. Августом на берега Черного Моря.

(ГЕННАДИЙ) Жуков Геннадий Викторович, бард, поэт, из-за стихотворения "Иван Индульгеныч"… и ряд других проказ на этой почве бежал сам на берега Меотиды… Книги: "Колокольный конь", "Эпистолы", "Конус", двухтомник "Граждане ночи".

(ВИТАЛИЙ), Калашников Виталий Анатольевич, поэт, художник, книги: "Стихи", двухтомник "Граждане ночи", "Стихи, которые нравятся Бакшудову, Давыдову и Маше", "Примерно так".

(ИГОРЬ) Бондаревский Игорь (Борисович) поэт, редактор педагогического журнала собственной мамы. Книги: "Как непобежденные мельницы ветряные", сб. "Ростовское время", "Граждане ночи".

Почетный Алкогольный член, Великий Поэт Земли Русской — Александр Виленович Брунько. Книга стихов "Поседевшая любовь", скандальная поэма в "Гражданах ночи", 2-й том.

Усыновленный Дедушка Заозерной школы Владимир Данилович Ершов, сб. "Ростовское время", газеты…".

Так, с юмором и теплом, писал о своей талантливой компании Геннадий Жуков. "Ростовское время" — в 1990 г. в Ростиздате была выпущена одна из первых антологий поэзии андеграунда из почти сорока авторов, единственный на сегодняшний день сборник поэзии, где рядышком представлены все "заозерцы".

Заозерная школа (далее ЗШ — Е.С.) — интереснейшее явление отечественной поэзии времен позднего СССР. Она заслуживает самого пристального изучения в комплексе, в совокупности поэтических дарований как всех ее самобытных представителей, так и поименно. Очень надеюсь, что впоследствии феномен будет исследован литературоведами более подробно. Хотела бы помочь будущему глобальному свершению частными наблюдениями о поэзии "заозерщиков". "Материалом" для этой совокупной рецензии послужили книги Геннадия Жукова "Не ходи сюда, мальчик" (М., 2009; увы, посмертная, в нее вошло порядка трехсот стихотворений, украшенных офортами в античном стиле, в том числе — двумя факсимильными рисунками самого Жукова), Владимира Ершова "На долгий миг печали и свободы..." (Таганрог, 2010) и электронные архивы рукописей Виталия Калашникова, Игоря Бондаревского и Александра Брунько. К сожалению, книги трех последних авторов, изданные в пору расцвета ЗШ, стали к сему дню библиографической редкостью — но, к счастью, есть Интернет. И есть героическая инициатива культурной и научной общественности Ростова-на-Дону — создание Общественного архива неофициального искусства (1970-е годы — наши дни), который уже формируется и доступен в Сети по ссылке (http://community.livejournal.com/rostov_80_90).

Но предназначение ЗШ было шире литературной ассоциации. "Заозерщики" совершали своего рода революцию в мыслях и образе жизни: их свободомыслие выражалось в тяге к непопулярной тогда античной эстетике, ремеслам, жизни на лоне природы. Особые черты в этой обстановке обретала дружба поэтов, более похожая на братство или даже некий "орден", где все посвященные настолько духовно связаны, что являются словно бы продолжением друг друга. В высокой степени взаимопонимания убеждают стихи, посвящаемые "заозерцами" друг другу. В книге Жукова множество посвящений Александру Брунько, Любови Захарченко, Игорю Бондаревскому, Юрию Лоресу, а также стихотворение "Фотография" — групповой "портрет" трио Игорь, Геннадий, Виталий, отражающий их ревнивую дружбу-состязание, свойственную людям искусства:

"А утром с гвоздя оборвался портрет — / три брата: поэт, поэт и поэт, / три друга глядели на белый свет, / три недруга, три врага".

В урбанистических условиях вряд ли сложился бы такой тесный комплот единомышленников. Характерный штрих: годами живя в заповеднике Танаис, поэты вели археологические раскопки, а на жизнь зарабатывали… древним рукоделием. Геннадий Жуков и Виталий Калашников изготавливали вещи из кожи, а Владимир Ершов и по сей день считается одним из лучших трубочников и художников-керамистов России. Бытование, имитирующее жизнь древних мастеров, один на один с природой, диктовало ярким представителям Заозерной школы и литературный стиль. Весь этот духовный комплекс они не без выспренности именовали "литературной эмиграцией поэтов с 1980 по 1986 год" или "южно-российским экологическим андеграундом". Ключевые понятия в определении — все три: "южно-российский" означает не только географическую, но и ментальную привязку; "экологический" свидетельствует о родстве, если не единстве с природой, "андеграунд" — то же, что всегда и везде.

В чем же состоял "андеграунд" ЗШ? В русскую литературу в 80-е годы проникали течения, казавшиеся, а зачастую и бывшие кардинально новыми: элементы рок-поэзии, подпитанной европейскими образцами, элементы голосовой поэзии, предтечи метаметафор, фрагменты абсурда, провозвестники "потока сознания", попытки расчленить бытие на мельчайшие составные частицы и вымывающего из него смысл и прелесть… Все эти эксперименты были оправданы прогрессом, и все они не признавались официальной поэзией, упорно цеплявшейся за принципы социалистического и "просто" реализма и концепцию "партийности" либо гражданственности в искусстве. Но ЗШ оказалась едва ли не более дерзка, чем новаторы иного плана: ее деятели обратили взоры в прошлое мировой литературы и выдали ретроспективу, восходящую — самое близкое — к Серебряному веку, самое дальнее — к античной поэзии. И такой подход оказался новизной. Это удивляло читателей, порой — не по-хорошему. Поэт и публицист Павел Бойчевский еще в 1989 году всерьез пенял "заозерщикам" за то, что они словно бы отвергли Исаковского, Твардовского, Жигулина, за то, что не обратили свои лиры на службу социальной лирике и оставили за пределами своего мировоззрения главную донскую трагедию ХХ века — расказачивание (http://www.chitalnya.ru/work/141349/). И за то, что в их новизне много того, что "уже было". Бойчевский, вероятно, не уловил, что так и было задумано — недаром Почетными Действительными членами ЗШ состояли Овидий, Гомер, Гораций…

Основы художественной и философской концепции поэзии "заозерщиков" — время, вечность, Танаис и Северное Причерноморье, любовь и чувственность (последние — часто в преломлении истории). Время, вечность и Танаис бросаются в глаза в собраниях сочинений поэтов ЗШ. В их биографиях есть один общий момент: даже те поэты, что родились не на Дону, осознанно посвятили себя Северному Причерноморью, выбрали его своей духовной родиной, к которой не имеют отношения паспортные данные. Такой "выбор своего места" типичен для тонко чувствующих людей, воспринимающих земли и территории не как объекты для плоской и утилитарной географической карты, но как пространственно-временной континуум, обладающий собственным духом и характером. Поэзия ЗШ на первом уровне восприятия была — "самою жгучею, самою смертною связью" с отечеством духа. Этот выбор потянул за собой острое, мистическое ощущение истории не как абстракции, а как собственного "вчера", определившего "сегодня" и "завтра".

Геннадий Жуков (1955 — 2008) — специалист широкого профиля. Он в числе организаторов ЗШ, но, пожалуй, самый "универсальный" из них, ибо писал стихи почти во всех жанрах современной поэзии, а также очень поэтичные тексты песен, которые сам исполнял и стоял у истоков жанра "бард-рок". Помимо этого — автор стихов для либретто известной рок-оперы "Собаки", теоретик методологии, театральный деятель. Можно сказать, что бесконечное перерождение поэта было одним из лейтмотивов творчества Жукова: "Так, значит, снова я рождаюсь, тысячелетнее дитя, / И повторяю — повторяясь. И прихожу — не приходя. / Еще мгновение вглядеться в лицо уставшему врачу, / Еще услышать: сердце… сердце… Вдохнуть и крикнуть. / И кричу…".

Это стихотворение перекликается с другим, намеренно поставленным под завершение книги "Не ходи сюда, мальчик": "Любимая, по слухам, есть любовь", дышащим красотой библейского озарения:

"Налей стакан. И марку приготовь / На пару строк в изжеванном конверте: / "Светлее сна, бессмертней смерти, / Любимая, по слухам, есть любовь".

Поэзию Жукова можно примерять "гранями" к разным эпохам мировой литературы. Например: романтизм — "Я на взнузданной Буре катил по каленой земле…";

акмеизм — "Вначале яблоко… Здесь возникает плод / Из ничего, из света, из причины. / Она его торжественно берет / И проникает в плоть до сердцевины";

"Не ходи сюда, мальчик. / И девочке глупой скажи — / Мол, велел обождать./ Ну, не время еще. Не эпоха", — практически перифраз известнейшего "Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ…";

стилизация под античность, любимая забава пиитов Золотого века —

"Гончар.

Утром буханку ржаную и влажную глину несу, / Глину я буду вымешивать круто, / Вымучивать и выпекать… / Все потому, что гончар я. И глина — мой хлеб".

На "античном" творчестве Жукова стоит остановиться подробнее, такие стихи его часто не встречали понимания:

"Танаис.

Здесь взгляду живому откроется город у моря. / Сплетенье наречий, слиянье кровей и сердец. / А мертвому взгляду — лишь пепел да прошлое горе. / Лишь мертвые камни. / Лишь ветер. / Лишь Мертвый Донец.

/ …И след отпечатан в еще неостывшей золе / до боли знакомый — /так, словно однажды мы жили. /Так, словно прошли мы однажды /по этой земле".

"Танаис. Надпись на камне.

Войди в сей город, путник, безсомненья, / как в дом радушный друга своего. / Он не ушел. Он вышел на мгновенье — / на два тысячелетия всего…".

"К пифосу.

Здесь, в пифосе, как бог парнасский светел, / жил Диоген прекрасно и давно".

Среди этих перлов есть даже восходящее к античной комедии "игровое" стихотворение:

"Гермес. Диалог со статуей.

— Ты бог, Гермес, а вертишься у трона. / Что Зевс тебе? / — Мне кровь родная он… / — Зачем ты скот украл у Аполлона? / — Чтоб не заелся славный Аполлон".

Но полагать, что Геннадий Жуков бежал актуальности в поэзии, нет оснований. Животрепещущие, кровоточащие темы поднимаются в стихотворениях "Зга" (рассказ о жертве двух тоталитарных режимов, гитлеровского и сталинского), "Плато. Афганская молитва" (война в Афганистане, близ которой Жуков служил срочную в армии):

"Бог, — говорю, — не плачь. Это лежит басмач. / Бог, — говорю, — ты чей? И по кому ты плачешь?". Но! Такие стихи не умрут вместе с хронологической злободневностью.

А с каким энтузиазмом пускается он в эксперименты с формой стиха:

"Ах, быть поэтом ветрено и мило, / Пока еще не кончились чернила, / И авторучка ходит на пуантах / Вслед музыке печали и любви, / И образа талантов в аксельбантах / Преследуют с осьмнадцати годов / Всех девочек…" — не правда ли, самый настоящий куртуазный маньеризм, тоже "старо-новое" направление в современной поэзии? А это:

"Мне досталось сказать о тебе в Новый год, в три часа, во хмелю, после пары граненых стаканов тяжелого зелья, может быть, оттого, что не дымное вышло веселье — по полбанки на брата, — в стране, где худому рублю не набраться ума до тебя дотянуть воз — утомленное тело борца за поэзью народа…" — "поэзья народа" сегодня так часто выражается тяжеловесным рифмованным фразовиком…

И все-таки "визитной карточкой" Геннадия Жукова, мне кажется, остаются стихи "из вечности".

Поэт, критик, исследователь бардовского творчества Андрей Анпилов написал к книге "Не ходи сюда, мальчик" послесловие под названием "Геннадий", задавшись целью проанализировать феномен Геннадия Жукова — и нашел в нем продолжение линии "богоборческой поэзии Лермонтова и Маяковского", противопоставление "зрячей дерзости" "слепой вере" и горделивую "ревность к Творцу". Возможно, и так — ведь в античной парадигме творящих богов было много, каждый отвечал за какую-то свою "отрасль деятельности", а жертвой этим богам служили ритуальные песнопения. Очень похожие на те, которые слагал Геннадий, заклинания солнца, неба, ветра, земли, времени и чувства, — на те, которые слагали и его друзья.

Одним из первых со временем и с Великой Степью "по-свойски" заговорил высоким слогом стиха Александр Брунько (1947 — 200?):

"Зачем я вернулся сюда, в этот вымерший город? / Зачем я вернулся сюда?

…Зачем эта жизнь — этот ветер с обрывком на вые — / С обрывком гремучей цепи — / Все гонит меня, все заносит в пределы немые / Дремучей степи?"

"Над Танаисом — таинственный ветер — Танатос... / Боже, как тяжко молчит колокольня у храма Успенья!".

Ростовские друзья Александра Брунько утверждают, что он не входил в группу "заозерщиков", что был для них своего рода учителем и ориентиром. С земляками не поспоришь, событийный ряд они знают лучше. На взгляд же читателя и критика, Александр Брунько по сути и смыслу своего творчества к ЗШ очень близок — но и слегка дистанцирован от нее. Пожалуй, его можно назвать предтечей "заозерщиков". Он стоит на особицу меж ними и творцами Серебряного века, которым явственно поклоняется:

"…О вдохновенье — о Возмездии! — / о том, как / Бьется рассвет в твоей ночной тетради, / Как — вопреки всему — светло и страстно — / Зреет подснежник, не страшась угрозы, / И длится жизнь, трагическая сказка, — / Что поцелуй морозный…"

Блоком "повевает" в стихах Брунько отчетливо, не только на уровне аллюзий — шаги Командора, песни разбитных цыган, "как жаль, что раньше — в те года — Ты мне не снилась!". Он делает прямую отсылку к своему вдохновителю:

"К тому же милосердная эпоха / Не отняла надежду — строчку Блока / О том, что "мир прекрасен, как всегда…". И, надо признать, в прекрасном новом мире Блок и иже с ним не были в большом фаворе у поэтов — поэтому обращение Брунько к нему так интересно. Но сводить все творчество Брунько к перепевам Блока — плоско. Творчество этого автора проникнуто пафосом воспевания всего, на что падает восхищенный взгляд поэта.

"А церковь — седую башку вознесла — / Бесстрашно — / Доверчиво так и нелепо, / И тянет к ней руки страстная весна…". Даже если речь идет о вещах страшных, грубых либо трагических, Брунько все равно ими восхищается:

"Это — Фата-Моргана, мираж, огоньки на болоте... / И высокий полет! Упоение плоти! Святая токката органа!".

"Похоронный, презренный, пропившийся лабух — / Весь свой выдох вдохнувший в надтреснутый плач — / (Страстный возглас Роланда, несущийся вскачь!) — / Долгой всей Колымы, всех мгновенных Елабуг...".

Отличительные черты стилистики Брунько — некоторая красивость, возвышенный слог и тяга к центонам, у других "заозерщиков" более скрытая. Золотому веку тоже по заслугам воздано, вообще приемы его стихосложения архаичны, скорее всего, нарочито:

"… роняет жизнь багряный свой убор...

…Все те же мы, / Нам целый мир — чужбина!"

"Смотри и виждь…" (курсив мой. — Е.С.).

Ровняя Танаис с Царским селом, Александр Брунько — в своей парадигме — был прав и очень убедителен: точно, как у талантливых царскосельских шалопаев, у танаисских "альтернативщиков" сложилось собственное культурное пространство — и питало их стихи, диктовало образ мыслей. Но рядом с пушкинскими, блоковскими, гоголевскими реминисценциями красуются собственные находки Брунько, и они излучают собственный свет.

"Электричка! / Ты свирель степей кромешных..."

"В ряду времен, буранов и дождей / Что наше слово, повесть? / Нет! Повестка!".

Стихи Игоря Бондаревского внешне больше принадлежат сегодняшнему миру, причем мир этот в его исполнении выглядит неуютным, чтобы не сказать резче. Как будто в противовес Брунько с его упорным и ярким ликованием, Бондаревский видит окружающее в красках стушеванных, мрачных, в силуэтах расплывчатых, в образах трагических:

"И всю зиму у вас за оконною рамой / полыхает кладбищенским мрамором снег".

"Взрослость — возраст такой, когда умирают старухи. / Это морозный возраст злых, неизбежных потерь".

"Может быть, слишком много / вечности по ночам / слышится в шуме прибоя железнодорожного. / И вокзалов ночных робинзоны / про свои города забывают / и в беспамятстве отрекаются друг от друга".

На первый взгляд, очень далеко от "сумеречной" лирики Игоря Бондаревского отстоит живая, искрометная до радужности поэзия Виталия Калашникова, перенасыщенная каламбурами:

"Я хожу себе босой, / Восхищаюсь птичками, / Смерть придет к тебе с косой, / А ко мне с косичками".

"Ведь в итоге все мне изменили, / Если мне не изменяет память".

Легкость в жонглировании словами или легкость духа помогает Виталию Калашникову писать смешные лаконичные четверостишия для детей и взрослых одновременно?

"Тихо-тихо, как улитка, / По лицу ползет улыбка. / Чувствую: вот-вот дойдет / До братишки анекдот".

Да и взгляд назад у него иронический, он шутит даже над тем, что на деле вовсе не смешно: например, в стихотворении "Невольная тоска о старых русских бандитах" содержится изрядная доля черного юмора:

"Грущу я о времени том, / Где нас согревали бандиты / Паяльником и утюгом. / Насколько же был деликатным / Удар кирпичом силикатным… / А был и закон и святыни. / А ныне, а ныне, а ныне".

Даже "сквозная" для всех "заозерщиков" тема вечности у Калашникова раскрывается с ноткой ерничества:

"Вот я собираюсь жить вечно, / И пока у меня получается".

Что уж говорить о любовной лирике — она у Калашникова порой исполнена бурлеска!

"Следы.

…И шел домой, на громкий свет, / Кутить, напиться, / Старинный позабыв запрет — / Пить из копытца. / Твои следы в моем саду, / На той дорожке, / Где я один иду, бреду, / Потупив рожки".

Насмешливые интонации всегда были присущи Виталию Калашникову, им написаны тексты многих юмористических песен, которые исполнял Геннадий Жуков. Творчество Калашникова в ряду творений других "заозерщиков" выделяется, возможно, тем, что уходит в острословии дальше всех, оставляя позади даже богоборческое "юродство" Геннадия Жукова, так как юродство Жукова не смешит, — а прибаутки Калашникова веселят. Хоть порой сквозь слезы. Но "изъять" Виталия Калашникова из культурного контекста ЗШ не получится — прежде всего, потому, что сам автор этого не позволит. Во-вторых, потому, что он своими поэтическими средствами добивается того же эффекта, что и его более "романтичные" друзья — противостоит сиюминутности и обыденности.

"Танаисская" поэзия Владимира Ершова, как и поэзия Геннадия Жукова, воспринимается на двух уровнях рецепции: при первичном, ознакомительном или равнодушном прочтении, как набор романтических высказываний, на более глубоком — как поэзия, порожденная… самой землею. И временем, с которым у Великой Степи загадочные отношения. Сколько бы веков ни проходило над нею, какие бы внешние изменения ни затрагивали ее очертаний, ее жителей, — но она всегда одна и та же. Ершов как будто отрицает саму возможность антропософии, уверяя поэтическим слогом, что психология сегодняшнего обитателя Танаиса во многом тождественна психологии скифов, сарматов и греков, населявших этот город в пору его жизни и славы, что отдаленные предки проглядывают в чертах каждого: "Кого там дразнит шут своей сарматской рожей?".

Время здесь течет в воронку вечности. Этот круговорот Владимир Ершов ощущает всем существом, и находит слова, дабы его передать читателям. То у него получается жуткая исповедь заблудившегося:

"Ночевала в степи электричка / На каком-то разъезде пустом… / Спят мои по несчастью соседи, / И далекие спят города,/ Мы забыли, откуда мы едем, / И уже не припомним, куда. / Но пока тишину потрясали / Дробным стуком, обрывками фраз, / Кто-то переменил расписанье, / Из которого вычеркнул нас".

"…Что я всегда в своем краю — / В какую б сторону ни ехал".

То — спокойная мудрость путника, привыкшего скитаться из эпохи в эпоху по степи, где постоянно "Темнеет восток. Догорает полоска заката":

"…Все дальше уходит моя кочевая отчизна, / Куда б ни стрелял я — истлеет в полете стрела. / …Эй, племя мое! Каким кочуешь шляхами? / Я свой! я оттуда! — Откуда? — ты спросишь меня… / Мне греет ладони могильный обветренный камень, / Да цербер приблудный ворчит в темноту от огня".

Но все ротации времени ограничены жесткой топонимикой Танаиса и окрестностей:

"А души рвались и летели в ненастные дали / Туда, где над Дельтой сгорает закат на ветру. / И все повторялось: полынь и седая стерня, / И пенье уключин, и долгая пыль за стадами…".

"Где танаисская твердыня / Пыл остужала кочевой / На солнце дозревают дыни, / Чебак играет бечевой. / И волны пенит на свободе / Рыбачье легкое весло… / Здесь ничего не происходит. / Здесь все давно произошло".

И поэта обжигает надэкзистенциальное чувство вековечности происходящего:

"Под ветрами степного настоя, / В ожерелье садов и станиц / Чутко дремлет районная троя. / Под названием Танаис".

И даже взгляд шутливый у Ершова серьезен: "Мирно дремлет несознательная лошадь / Мордой в прошлое, а в нынешнее — задом". Картинка с натуры: в городке, где снимали исторический фильм, на меже, разделяющей былое и современность, застыла сонная лошадь. От размаха этого на первый взгляд иронического образа мурашки бегут по спине. В какой-то мере Владимир Ершов сам, подобно той лошади, стоит лицом в прошлое: читает Геродота, как своего современника, переживает болдинское безделье, слышит колокола поверженного Херсонеса… Да и любовь к женщине красной нитью проходит через всю "сансару" лирического героя Ершова:

"Мы возлегли под звездным небом / У кромки вечного прибоя. / …И вечность на меня глядела / Твоими синими глазами".

"Полно! Слез твоих лето не стоит — / Далеко до зимы, до сумы. / В колокольной тягучей истоме / Вновь друг к другу потянемся мы".

Но что же роднит между собой таких непохожих участников ЗШ? Как отмечал Владимир Аристов, говоря о школе метаметафоры ("Заметки о мета", "Арион", № 4, 1997): "Поэтическая школа"… — предельно широкое понятие, характеризующее некоторое (скорей неявное) объединение поэтов, которое формируется не столько рядом людей, сколько рядом идей… Школа — это… осознание и создание некоторого пространства, помещения, определенного идеями. Где есть особые отношения к миру и взаимодействия между участниками, где общность задается не догматически. В таком широком понимании нет деления на "учителей" или "учеников", есть просто те, кто раньше начал учиться в таком пространстве и, может быть, "учить само пространство"… Ангажированность, захваченность поэтической идеей, хотя может быть и неосознаваемая, — признак принадлежности к поэтической школе". Очень точное замечание относительно "учить само пространство" — оно, вероятно, объясняет ход становления творческой общности в коалициях, подобных ЗШ.

Поэтическая идея ЗШ — романтическая, бунтарская. Ее техническое воплощение — расположение творчества по оси времени не "горизонтально", как большинство стихов, а "вертикально", с ориентиром на вечность, с заведомым и упорным противостоянием злободневности, с залихватским расчетом на бессмертие. Этой идее служит у "заозерщиков" их стилистика — классическая, то есть вневременная; красивый поэтический язык, "старомодно" исполненный смысла в комплексе формы и содержания, а не отделяющий их друг от друга; "опорные" размеры русского стихосложения — анапест, ямб, амфибрахий. По мнению Владимира Ершова, в таком ритме говорит с поэтом вся Вселенная: "И слышу… / …в сон степей российских / Врывается издалека / То легкий дактиль пассажирских, / то тяжкий ямб товарняка!".

И, конечно же, весь массив наследия ЗШ стоит полного литературоведческого исследования, как Париж стоит мессы.