Оригинал в данный момент не доступен. Это резервная копия поисковой машины "Bard.ru"

    Везучий Галич

Вспоминая его в Москве 60-х, не могу оторвать простецкого быта от контуров бытия. Балагана — от драмы
Декабрь 77-го. Юрий Нагибин записывает в дневнике: "Вчера сообщили: в результате несчастного случая скончался Александр Галич.

Что там ни говори, но Саша спел свою песню. Ему сказочно повезло. Он был пижон, внешний человек, с блеском и обаянием, актер до мозга костей, а сыграть ему пришлось почти что роль короля Лира… Он оказался на высоте и в этой роли. И получил славу, успех, деньги, репутацию начальника за страждущий народ, смелого борца, да и весь мир в придачу. Народа он не знал и не любил, борцом не был по всей своей слабой, изнеженной в пороках натуре, его вынесло наверх неутоленное тщеславие. Если б ему повезло с театром, если б его пьески шли, он плевал бы с высокой горы на всякие свободолюбивые затеи. Он прожил бы пошлую жизнь какого-нибудь Ласкина. Но ему сделали высокую судьбу. Все-таки это невероятно. Он запел от тщеславной обиды, а выпелся в мировые менестрели... Вот, поди ж ты!.. И все же смелость была, и упорство было — характер! — а ведь был человек больной, надорванный пьянством, наркотиками, страшной Анькой".

Пишет человек, для которого Галич, как для меня, был Сашей и другом (вот только в периодах мы не совпали с Нагибиным: он дружил с ним в его допесенный период, я же возник в жизни Галича, когда знаменитые песни уже рождались, а репутация перестала устраивать власть). Пишет, застигнутый врасплох и смертью, и самой мыслью об «удачливости», оттого искренне. И удивляюсь, как начитанный Юрий Маркович не заметил коварного сходства своего монолога зависти с другим, из "Мастера и Маргариты".

Помните графомана Рюхина, взъевшегося на "Пампуш" — на памятник Пушкину? "Вот пример настоящей удачливости... какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу... Повезло, повезло!.. стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие..."

О, не равняю Александра Аркадьевича с Александром Сергеевичем - это логика зависти равняет завидующих и тех, кому завидуют. Логика зависти или неприязни, как вышло с Галичем, когда милейший Алексей Николаевич Арбузов, не тем — но, к несчастью, выходит, и тем - будь помянут, назвал его в час исключения из Союза писателей "мародером". За что? За то, что, избежав лагерей, осмелился петь и писать от имени зэка...

Когда торжествует такая логика, нормальная — бессильна. И неважно, что "деньги", которым вроде бы позавидовал (!) Нагибин, это, наверное, те, что Галич, исключенный повсюду, лишенный работы и заработка, получал от друзей или за продаваемые книги. А обретенный "мир"... Помню документальные кадры шведского, что ли, фильма: Галич с эстрады выкрикивает сквозь непочтительный шум "Когда я вернусь...", а вокруг шевелится, жует, не слушает чужой, в основном темноликий люд...

Что же до "мародера" - да ведь это означает просто художник! Заставляющий нас поверить в сопричастность к героям, в коих он вжился ("Эмма — это я") настолько, что когда вышла первая книга Галича, — разумеется, там, — аннотация сообщала: автор, дескать, провел в ГУЛАГе двадцать лет. Помню, как Галич, смущенный, советовался с наивной беспомощностью: как быть? Да никак. Не давать же опровержение в "Правду".

Любопытно, однако: и за завистью, и за "мародером" было нечто, объединявшее раздраженных превращением Галича с теми, кто, наоборот, восхитился, — недоумение. "Все-таки это невероятно".

Еще в 1964 году энциклопедия могла сообщить: "Галич Александр Аркадьевич (р. 19.10.1918, Екатеринослав) — рус. cов. драматург. Автор пьес (таких-то, самая популярная - "Вас вызывает Таймыр", водевиль. — Ст. Р.)… Г. написал также сценарии кинофильмов (опять же — больше других помнятся "Верные друзья". — Ст. Р.)… Комедиям Г. свойственны романтич., приподнятость, лиризм, юмор".

И то, что нынче кажется именно юмором, правда, черным: "Г. — автор популярных песен о молодежи".

Да, была, например, такая, на всеобщих устах: "Протрубили трубачи тревогу... До свиданья, мама, не горюй, не грусти..." Сам Галич потом вспомнит иронически и печально: "Романтика, романтика небесных колеров! Нехитрая грамматика небитых школяров".

И вот по одну сторону - благополучный, в общем-то, драматург; по крайней мере, так выглядело на поверхности, куда не доносились скрипы и стоны запрещенных спектаклей, изувеченных пьес, задушенных замыслов. Но это - где-то там, в неразличимой для публики глубине, а на виду: киношник, водевилист, светский щеголь и шмоточник, баловень, бонвиван, острослов, без кого не обходились элитные сходки театрально-литературно-кинематографической Москвы.

А по другую сторону - сочинитель мгновенно и опасно прославившихся песен - уже без "романтической приподнятости". Выпертый отовсюду, поднадзорный диссидент, друг и сподвижник Андрея Сахарова. Наконец, эмигрант... Верней, наконец - это дурацкая гибель от электрошока, естественно, породившая и дурацкие слухи: "там" уверяли, что это дело длинных рук КГБ, в отчизне валили на ЦРУ, которому уже был не нужен этот жалкий предатель и клеветник.

За смертью Галича последует столь же нелепая гибель "Аньки", Нюши, как называл ее он и мы все за ним, бывшей эксцентричной красавицы Ангелины Николаевны: она, обезножевшая к концу жизни, сгорела или задохнулась в пожаре их парижской квартиры. Погибнет и Галя, Нюшина дочь и Сашина падчерица, оставшаяся в СССР и, конечно, за порочащее родство выгнанная со службы в Музее изящных искусств...

Что ни говори, а действительно - "это невероятно". Признаюсь: и мне, который в отличие от того же Нагибина, невзлюбившего песни Галича, сразу и радостно их признал (как многие, многие, тут нечего хвастаться проницательностью), иные из его "судьбоносных" поступков казались капризами самолюбия. Как-то сидим у него, естественно, выпиваем, и Галич, как мне ревниво кажется, уж слишком волнуется: "Андрей... Сейчас Андрей придет..." Приходит Сахаров и молча сидит, прелестно наклонив голову и пережидая наш гомон. Страшно он мне понравился, однако, по молодой своей глупости и нетрезвости, уходя, задерживаю Сашу в прихожей: "Что ты так суетишься? Эти академики наделали бомб, вот теперь и каются. А тебе в чем каяться? Ты - поэт..."

Вспоминаю с виноватой улыбкой, как озадачился Галич: то, что я сдуру сморозил, для него как бы лестно. Но...

Между тем все так просто, и линия судьбы, подчинившей себе Александра Галича, прочерчена не им и давно: "Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут меня, и жизни ход сопровождает их" (Пастернак, из Тициана Табидзе). Другое дело, что линия вышла не горизонтально-протяженной, она вся — вертикальный подскок. Рывок. Перелом.

Еще из смешных воспоминаний. Прихожу к Галичам - уже в пору гонений и безработицы; дверь открывает Нюша. Облобызались по московской привычке: "Заходи. Только прости, Саша сейчас появится. У него маникюрша". И я, во всяком случае мысленно, со всем плебейством своим сползаю от смеха на пол.

Пока еще модно было смеяться, насмешничать. Скоро станет не до того.

Одна из последних встреч. Сидим... Угадали: подогревая беседу все тем же привычным способом, и, коли он с неизбежностью поминается, как не отметить особо эту непочтенную и непременную примету времени. В ее эволюции.

У Вайля и Гениса в книге о 60-х годах (очень талантливой и ну совершенно неадекватной тому, чтo и, главное, кaк оно было) одна фраза точна безупречно: мол, для того, чтобы дружить в ту эпоху, нужно было иметь здоровую печень. Увы, так, хотя подозреваю в своем "увы" толику нынешнего ханжества.

Один из драматичнейших моментов моей жизни - то, как мы провожали туда Наума Коржавина, Эмку, твердо веря, что навсегда. Уже в "Шереметьеве", когда он, рыдающий, уходил от рыдающих нас в какую-то дверь, мы с поэтом Корниловым разом невольно подпрыгнули, чтоб еще миг видеть Эмкину спину, и Володя сказал страшно и точно: "Как в крематории". Но за день до того - гуляем в квартире Коржавина, куда немыслимым образом вместились... Двести? Триста друзей и знакомых? Саша Галич, сидя с гитарой на чем-то низком, вроде козетки, поет, хитроумный Юра Карякин, похитив большую часть водки, разлил ее по стаканам, расставил их крyгом на пианино, к каковому меня и прижал, вкручивая что-то замечательное о Достоевском; появляется в шлепанцах сосед по подъезду Юз Алешковский, спросив меня: "Выпить хочешь? Идем на кухню, я там бутылку спирта спрятал в мусоропровод", и я по долгу дружбы протискиваюсь к поющему Галичу, дабы осчастливить этим известием...

Стoит ли подобное воспоминания? Ей-богу, не знаю, оправдываясь лишь тем, что, вспоминая, не могу оторвать простецкого быта от контуров бытия, проступавших в судьбах тех же Коржавина или Галича. Балагана - от драмы.

Итак, сидим, обсуждая уже решенный Сашин отъезд, он, предполагающий, что предстоит зарабатывать чтением лекций (о чем? для кого?), спрашивает: "Как ты думаешь, я могу там говорить все, что думаю о Семене Израилевиче?" То есть, понятно, о нашем общем друге Липкине. "Конечно, нет! Он-то здесь остается..." И, время спустя, входит Нюша, чей вид меня ужасает. Недавняя "Фанера Милосская", как она весело рекомендовалась, повторяя прозвище, данное ей артистом Лепко, сейчас тяжела, тучна, с опухшим лицом. Так пьют уже не для веселья и куража, а от безысходности. Когда хмель оборачивается похмельем - и человека, и времени.

"Ста-асик, а Саша меня бросает!" Галич - он в самом деле подумывал, чтоб ехать сперва одному и, уже осмотревшись, вызвать ее, - зло посылает Нюшу крутым матом... Страшно. Разрушенный - недавно такой изысканный - быт. Переломная судьба, и вольнo еще было стараться шутить. "Я сейчас в том положении, - говорил Галич, - как товарищ из моего южного детства. Он как-то залез на дерево, это увидела из окна его мать, выскочила во двор, трясет ствол и кричит: "Слезай, я тебя убью!" А он боится - и слезать, и с дерева грохнуться..."

Как там, бишь: "Ему сказочно повезло"? "Он получил славу" - с миром в придачу? Но славу он получил, заработал не в эмиграции.

Тема, которая, слава богу, перестала быть щекотливой. Это раньше, когда полагалось твердить, что, покинув Россию, Шаляпин тут же обезголосел, Рахманинов пал, Бунин исписался, и твердили: не только А.Н.Толстой, но и Ильф с Петровым - я из боязни подпеть не решился б сказать, что там Галич не писал ни строки, сравнимой с тем, что он писал тут. Сейчас решаюсь, размышляя: почему так? И ответа - не находя. Может, нуждался в любовно внимающей аудитории? (Да какая аудитория! Ее - в смысле буквальном - он обрел как раз за границей, а ему нужен был круг, кружок: песня ведь не роман, не поэма, у нее два полюса, два соавтора - сам поэт и тот, кто внимает.) Да, по правде, грешу и на вкус Владимира Максимова, под лютое чье влияние угодил Галич и кто тянул его от столь удавшейся "Зощенкиады" к "гражданскому" пафосу... В этом ли дело?

Опять же не знаю. Как не понимаю, как и откуда возникло чудо его настоящих песен, - ведь не из шутейного же состязания, даром что он сам говорил: "Булат может, а я не могу?"

Да чудо и должно возникать непонятно как.

Конечно, Галич имел право с достоинством ответить на вопрос, который ему задали еще до отъезда на Запад, на каком-то здешнем полулегальном сборище: не стыдится ли он того, что писал до? Нет, сказал Александр Аркадьевич, не стыжусь. Работа есть работа, другой я не знаю, но ни в единой строке, которую я когда-либо написал, я не погрешил против Бога.

Правда, тот же вопрос, как видно, сидел в нем самом, и однажды в писательском Доме творчества, где показали фильм по его сценарию, Галич обеспокоенно спросил у друзей: "Ребята, скажите честно: там нет подлости?"

Обеспокоенность как будто имела резон. Фильм назывался "Государственный преступник", и в нем сотрудники КГБ с лицами обаятельнейших советских актеров ловили... Нет, все же не внутреннего врага, а фашистского прихвостня, карателя из СС. Так что мы имели возможность честно ответить: "Успокойся, подлости нет. Фильм просто дерьмовый".

Прежний, "старый" Галич, драматург и сценарист, был нормальным советским писателем. Даже легендарная "Матросская тишина" - пьеса, с которой собирался начать свой славный путь ефремовский "Современник", - даже она, запрещенная главным образом из-за "еврейской темы", есть, в сущности, образцово советское произведение. Образцово! Не софроновско-суровская стряпня, компрометирующая своей бездарностью самих заказчиков, а то, что представляет советский строй способным самокритически разобраться и со своим гулаговским прошлым, и с неизжитым антисемитизмом. Короче - облагороженным.

И когда Галич дал мне прочесть "Матросскую тишину" - уже годы спустя после несостоявшейся премьеры, - я, чем не горжусь, отозвался бесцеремонно: "Это о том, что евреи любят советскую власть не меньше, чем все остальные".

Он удивился. Но не обиделся - и, полагаю, не потому лишь, что время притупило боль от неудачи любимой и, разумеется, лучшей пьесы (не притупило - в поздней одноименной прозе боль остро вспыхнула снова). Просто моя непохвальная прямолинейность могла даже польстить авторскому честолюбию умного человека, уже были великие песни. С уровня, на который поднялся, взлетел их автор, на прежнее можно было смотреть снисходительно.

Но чтo же он написал, чтo создал, чeм поразил, когда уже миновало до и еще на настало после?
 

Станислав Рассадин, "Новая газета"

Бард Топ TopList

Реклама: